Там темно - Лебедева Мария
Копается в телефоне. Экран портит масляный след.
– Ты её избаловала. Попьёт она тебе крови. Когда мелкой была, нужно было ремнём пороть.
Яся открыла рот, намереваясь сказать, что если тётя предпочитает быть выпоротой, то семейный ужин – не лучшее время, чтобы вот этим делиться, а лучшее время – пожалуй, что никогда.
Но смотрит на одежду светлых тонов, на мелкие морщинки, затёртые тональником, вглядывается в тётино лицо, и неожиданно видит себя тётиными глазами: в самом ведь деле считает, будто какая особенная. Знала бы, сколько таких, как она. Сидит с этой своей наглой полуулыбкой, которую хочется размазать по лицу. Не в нашу породу. Вся в папашу своего малахольного. Сперва сестра чуть родами не померла, еле ведь откачали, и стоило так убиваться – вырастила уродище. У всех дети как дети, а эта сидит, улыбается, самая умная. Сестра за неё переживает, прозрачная вся стала, а ей бы хоть что. Улыбается она. Весело ей.
Яся глядит на себя из глубины её глаз – не слишком хорошая кожа, тёмные корни волос уже начали отрастать, растянутый ворот футболки оголяет кости плеча, паучьи противные пальцы – чуть шире в суставах, все ногти – под корень, вот чуть ли не с мясом. И при этом при всём – вот как раз о таких говорят, что ни кожи ни рожи, ни ухоженности хоть какой – самомнение, как у принцессы.
знай своё место
Если вглядываться в человека, рано или поздно заметишь, каким он задумывался изначально: наносное слетит шелухой. Ясе не нравилось это: большинство ведь хотело хорошего, только чувства у них искажались, принимали странные формы. С тётиной точки зрения было всё донельзя справедливо.
Кто-то переключает картинку – и перед Ясей снова та же тётя, что пришла вроде в гости, но на деле же – рассказать, как всем надобно правильно жить. Переживание слишком большое, и Ясе сложно его вместить.
Поэтому не говорит ничего, молча моет свою тарелку.
Кладёт сектантский журнал в стопку для макулатуры: чей бы бог ни был прав, в ад вряд ли попадёшь за рассортированный мусор. Прощается с тётей, поспешно чмокает маму в щёку, говорит – очень вкусно всё было. Мама смотрит на Ясю тревожно.
Если не выйдет сейчас погулять, Ясю попросту разорвёт.
Пока натягивает кроссовки, слышно с кухни, как тётя говорит, что сперва увлеклась картинами по номерам, но теперь поняла – больше любит алмазную мозаику, очень важно найти себе хобби, от безделья все беды людей.
Закрыв за собой дверь, Яся обнаруживает парочку булавок, воткнутых в дверной косяк. Убирает быстрей – не заметила бы мама.
То, что не получилось сказать, невыносимо давит на плечи, костью поперёк горла встаёт. Не зная, что с этим делать, Яся повторяет это, должно быть, тысячу раз, но просроченные слова разлетаются понапрасну. Сидящим на ветках галкам осточертело её бормотание – и они улетели прочь.
Яся осталась одна.
Запрятанная в кулаке пара тех гадких булавок летит в мусорку, где у самого дна – какая-то штука с перьями.
– Ты подумала? – спрашивает начальница.
Яся почти никогда не бывает одна, вечно рядом хоть кто-то приткнётся. Сейчас вот стоит со знакомой, та недоумённо косится. Яся делает значительное лицо – мало ли, какие предложения то и дело поступают, не публичная это беседа. Знакомая резко вспоминает, что у неё много дел совсем в другой части школы.
Яся не понимает, зачем думать над предложениями – сразу же в целом понятно, хочешь чего или нет, потом только подгоняешь решение к ответу.
– Подумала. Я откажусь.
Начальница выглядит раздосадованной. Напоминает зачем-то Ясе, что её жизнь – это её жизнь.
Не то чтобы свежая новость, но Яся удивлена, почему начальница этим так недовольна.
Нужно держать душ в руке, не закреплять над собой: ошпарит ведь кипятком, если вовремя не отведёшь. Мыться сейчас не лучшее время, сосед тоже мыться решил. Прибавит горячей – в квартире, где Яся, вода сделается точно лёд. Не хочешь, а знаешь, кто тут что делает.
Кипятком пару раз обдаёт. Яся шипит. Убавляет горячую до предела. Теперь вода ледяная. Ей слышно: сосед завывает под душем. Он всякий раз поёт одну и ту же песню, поэтому Яся начинает издевательски подвывать, один в один копируя интонации.
Защёлка на двери ванной сломалась несколько лет назад. Стало привычным всякий раз предупреждать об этом гостей – те мнутся, мол, как же так. Суетятся, бывало, пытаются запереть расхлябанную ручку. Так делать не стоит: она остаётся в руке и через дырку в двери уж точно всё будет видно. Яся после вставляет ручку на место – ненадолго, до следующего раза.
Закрытая дверь означает запрет. Правда, мама так не считает и сейчас чем-то в ванной грохочет.
Занавеска в последнее время стала плесневеть и чернеть. Кажется, раньше, спасаясь от чёрной плесени, люди сжигали дома. Может, это была какая-то страшная плесень, и та, что на занавеске, похожа всего лишь случайно, а может, пора жечь эту хату.
Яся старается не слишком забрызгать полы.
– Ну мам, я ж тут моюсь.
– Щётку возьму и уйду. А вообще – чего я не видела?
Сердитая Яся за занавеской бормочет:
– Моё тело стало меняться. Примерно с тех пор, как купила мужские кроссовки.
Мама закатывает глаза и выходит из ванной.
Яся слышит: далеко не ушла, прислонилась плечом к двери – скрипнул дверной косяк.
– Эй, Ясь?
– Если тебе в туалет, то иди.
– Не. Послушай. Я тут ей сказала, чего только она к нам ходит, пора бы и мне с ответным визитом.
Яся – с волос стекает вуалью вода, замотана в краешек занавески – толкает дверь кулаком, говорит:
– Да ну ладно?
– Ага.
Мама протягивает руку и ерошит мокрые волосы.
Во все стороны летят капли воды. Яся фыркает и убирается обратно за занавеску. К мокрой коже льнёт ткань с чёрной плесенью, пятна будто бы телу родные.
Ответ 9
У меня нет никаких мыслей о самоповреждении
?
Один мужик обожал мертвецов.
Уважаемые мертвецы, чьи мысли всем доносил, говорили его бледным ртом: он – голос их, он слуга всех почивших.
Он учил: все великие давно того, иди Пушкина перечитай, вот талант, вот как надо, вот она, нетленная мощь. Это ж солнце русской поэзии, наше извечное всё. Ну, давайте! Кто раззявит волчиную пасть на светило, приблизит конец времён?
Никто и не спорил. Но он так хотел убеждать.
Книги, учившие, что все люди в целом похожи, ему рассказали о чём-то ином. Он любил повторять к месту или не к месту – сложно представить, что эти слова хоть где бы пришлись ко двору, – жалящую поговорку. Хитро так говорил:
– Женщина-филолог – не филолог.
Смотрел на сидевших рядами девчонок и прибавлял, улыбаясь, стряхивая вину:
– Вы не обижайтесь на шутку, не я же придумал.
Присказка продолжалась, хоть он и предпочитал умолчать. Дальше так: «Мужчина-филолог – не мужчина». Выходило, что раз ты пришёл на филфак, с чем-то будет уж точно беда. Только мёртвый мог быть филолог.
Какая-нибудь из девиц – обязательно находилась – швыряла в него ту злую вторую часть, а после могла даже не сомневаться, что он запомнит её дёрганое, неулыбчивое лицо (или сонное, добродушное – всё равно было в них что-то общее), и предмет его она не сдаст, пусть хоть вечно пересдаёт.
Когда кто-нибудь так говорил, у него заметно дрожала губа – зачем было его обижать? Почему им не молчалось? Он же дольше живёт, он жизнь знает. Не доросли, не доумерли рот раскрывать.
Он смотрел снисходительно, голос делался тише и мягче, – так говорят с животными или детьми – и думал, что это почти даже мило, забавно: смотрите, пытаются рассуждать, будто чего понимают. Ему даже нравилось им раздавать ласковые советы. Кто ж ещё так по-отечески скажет, что главное им – выйти замуж, пойти на работу в средние школы, хороший и правильный выбор. Столь ли важно, что вы бы хотели другого, повторяю, что ваш потолок – усреднённый набор – средний муж и такие же школы.