Юрий Герт - Ночь предопределений
Это где-то там, в Москве, у памятника Маяковского, читал стихи Евтушенко, и во Дворце спорта, на стадионах собирались тысячи распаленных юнцов, и не ради футбольного матча или борьбы дзю-до, а ради тех же стихов, ради того, чтобы увидеть Вознесенского, Рождественского, Булата Окуджаву, и мало ли кого еще, и послушать, как это у них получается — лихо, свободно, смело, закрученно и распрямленно,— послушать, подставить лоб и грудь, расстегнув клетчатую ковбойку, свежему, упругому ветру, дующему с эстрады, выдувающему застоялый, гнилой воздух из молодых голов и переполненных залов... А у нас была развороченная степь, и собачий холод или зной, и котлованы, и первые корпуса, и палаточный городок, куда по утрам привозили в цистернах ржавую воду, и борьба с текучкой, и фельетоны про грязные простыни в общежитиях, и вместо Булата Окуджавы — рвущиеся, подклеенные, шепелявые магнитофонные ленты с его песенками, которые слушали, затая дыхание, собравшись в кружок, и вместо Евтушенко — Санька Воловик, читающий своим мальчишеским, завывающим одесским тенорочком трибунные стихи на редакционных средах... И Витька Осокин, рязанская душа, с его тягучим говорком, его стихами — про первую домну в степи, и родные окские рассветы, и про красные тюльпаны на комиссарских могилах... И взрывающийся, как дымовой пакет, Тимур Зуев — нетерпеливый, бешеный в спорах, но с покорным отчаянием слушающий, как громят его рассказы... И огромный, ленивый, добродушный Кирилл Кошелев, не пишущий ни стихов, ни рассказов, но всегда готовый разрядить атмосферу небольшой лекцией — о Марселе Прусте или Фиделе Кастро...
Мимо промчался, громыхая порожним кузовом, грузовик, обдав его вскипающей под колесами пылью. Лязгнула дверца, шофер в линялой синей рубашке высунулся по пояс из кабины, приглашающе помахал рукой — садись, подброшу! Феликс, морщась от пыли, хлестнувшей в глаза, пересек дорогу. Теперь он шел с подветренной стороны, повисший над дорогой шлейф сносило в сторону.
Нет, подумал он, отчего же... Отчего же — только отсвет, только отблеск... Нет. Все это была жизнь — и ею мы жили. Мы были непримиримы, решив, что отныне отвечаем за все. Что каждый отвечает за все... У всех на устах были слова воскрешенного Бруно Ясенского, про убийство и предательство, и про то, что бояться следует не предателей и убийц, а равнодушных: «только благодаря им на земле существуют предательство и убийство...»
Лишь сейчас он заметил, что поднялся, шагая вдоль дороги, довольно высоко. Отсюда был уже хорошо виден карьер, белый срез горы, почти правильным полуовалом, и на его фоне — похожий на комбайн медленно движущийся распиловочный агрегат. Ветер сносил звуки в сторону, иначе можно было бы услышать, как гудит мотор и с легким свистом, выпиливая уступ за уступом, крошат ракушечник стальные зубья.
Внизу, россыпью домиков лежал городок, глаза Феликса невольно потянулись отыскать гостиницу, а мысли соскользнули снова к Карцеву, и потом — к груде листов на столе, дожидающихся его возвращения... Но тут же каким-то кружным путем устремились к давнему, полузабытому, а оказалось — вовсе не забытому: к синему термосу с крепким коричневым чаем, и еще пустой пепельнице, под бронзу, с въевшимся в плоское донышко пеплом, к узкой, наливающейся утренней свежестью латунной полоске за окном...
Степь уже дышала зноем, и море, синее, плотное, как литое стекло, блестело и лоснилось под солнцем. Справа, где находился судоремонтный завод, в заливе виднелось несколько суденышек, отделенных длинной желтой косой от пустынной до самого горизонта глади. Все было неподвижно, немо и полнo какого-то таинственного, неразгаданного смысла, как на картине Дали. Он вспомнил ее — «Постоянство памяти», и удивился тому, что это сравнение не приходило ему раньше на ум. Все было похоже, и даже плывущие, растекшиеся, напоминающие свисающий с тарелки блин, сюрреалистические часы не казались натяжкой здесь, где еще немного — и все растает и поплывет от зноя.
Здесь не было плавного перехода между утром и днем, одно превращалось в другое резко, внезапно.
Как жизнь и смерть, подумал он.
14
Казалось, весь городок был оклеен этими афишами... По крайней мере, между гостиницей и чайной, то есть на расстоянии примерно полутораста шагов, Феликс натыкался на них трижды. Было похоже, среди лиц обитателей городка, к которым он успел привыкнуть, в то утро появилось еще одно, наблюдавшее за каждым его шагом. Оно следило за ним со всех афиш — раздражающе-невозмутимое, холеное, властное лицо пожилого, лет за пятьдесят, мужчины со старомодным косым пробором над высоким лбом и пристальным взглядом из-за массивной оправы с невидимыми стеклами. И когда, огибая площадь и стараясь не выступать за пределы узкой теневой полоски, Феликс подходил к еще не запертой, к счастью, чайной,— и тут с обшарпанной стены на него смотрело то же лицо.
И когда это только успели?..— удивился Феликс.
МАСТЕР ПСИХОЛОГИЧЕСКИХ ОПЫТОВ ГЕННАДИЙ ГРОНСКИЙ
— так было написано на афише. ГЕННАДИЙ ГРОНСКИЙ, разумеется, с красной строки, большими линяло-розовыми буквами. Ну, МАСТЕР, но не Кио же, не Мессинг, с чего такой тарарам?..—усмехнулся Феликс. Это Айгуль старается... Ну-ну... «Чтение мыслей»... «Разгадывание сложнейших задании на любом языке»... «Продиктованное мысленно задание выполняется с секундной быстротой»...
Входя в чайную, он вспомнил, что видел такие афиши в областном центре на пути сюда, но там, на многолюдном, хотя и единственном пока проспекте, между прочих афиш, они терялись, во всяком случае, не выглядели так вызывающе. Здесь же они обрушивались на тихие улочки, как внезапно извергнутая вулканом лава... Банально, возразил он себе. Скорее они похожи на флаги неприятеля в захваченном с налета городе... Еще банальней... Однако мысль о городе, сдавшемся на милость победителя, вернула его к собственному вчерашнему бегству из гостиницы, к шумному вселению новых ее обитателей... Сейчас они сидели, все трое, в глубине зала, занимая столик в углу: посредине — старик в массивных очках, с зализанными на пробор седыми волосами над крупным лбом, по одну сторону от него — тот самый тип с помятым обликом регулярно пьющего человека, по другую девица со вздернутым носиком, в цветастом цыганистом платье с обнаженными по плечи руками. Она подкладывала старику в тарелку, при этом в ее движениях было что-то привычно-покровительственное. Взглянув на Феликса, она прищурилась, задержала на нем узнающий взгляд, и потом, пока Феликс шел по проходу между столами, он все время чувствовал этот взгляд на себе. Кто она ему?— подумал он о старике, не сомневаясь уже, что это и есть Геннадий Гронский, мастер психологических опытов, правда, постаревший лет на двадцать, но так уж водится, для афиш или книг дают более молодую фотографию,— кто она ему? Любовница, дочь, ассистентка? Он помахал ответно Карцеву, который сидел рядом с теми тремя, но за отдельным столиком. При виде Феликса тот вскинул руку и обрадованно поболтал ею в воздухе. Перед ним была бутылка молдавского портвейна, черная, 0,7, с красной наклейкой. Та самая,— подумал Феликс. Оттого ли, что черная «граната» напоминала многое, никак не связанное ни с Карцевым, ни с этим городком, то ли отчего-то еще, но ему сделалось вдруг легко и беззаботно, как если бы дальнейшее не зависело от него, и он должен был подчиниться, току обстоятельств, уже несущих его, как течение — лодку.
Но прежде чем подсесть к Карцеву, он кивнул улыбнувшейся ему Кариме, которая, как обычно, весело напевая, собирала по столам посуду, и перекинулся парой слов с поварихами, торжественно-праздничными, как и вся чайная, преображенная синими шторами и тяжеловато-приземистыми стульями, напоминающими о полумгле вильнюсских баров, и такими же приземистыми столами под пластиком цвета персидской бирюзы... Он поздравил женщин с новой эпохой в жизни чайной, и те приняли его слова совершенно всерьез, а коротышка Зауреш, с круглым и темным, как хорошо пропеченный баурсак, лицом обдала его всплеском новых забот и огорчений. На шторы, которые они подшивали чуть не целую ночь, не хватило материала, для одного из окон пришлось мастерить их из куска, слегка отличного по цвету. Вторая повариха только вздыхала, скрестив руки на жестком от крахмала, белейшем фартуке. Но Феликс объявил, что шторы одна в одну, и сшиты превосходно, и по длине — точь-в-точь как в лучших ресторанах, какие доводилось ему видеть... Обе посветлели и тут же кинулись накладывать для него — одна мелко нарезанные огурцы с зеленым луком, другая блины, обильно поливая их постным маслом, хотя тарелки с такими же блинами и салатом стояли на разделяющей кухню и зал перегородке.
Только теперь Феликс направился к раздосадованному ожиданием Карцеву.
— Куда вы подевались?— буркнул Карцев, сколупывая с горлышка бутылки сургуч.— Пропали, как сквозь землю провалились... Я заподозрил, что вы отправились на поиски этой вашей Беловодии...