Ханс Плешински - Портрет Невидимого
— Тот блондин подошел бы тебе как любовный партнер.
— Мне? И это говоришь ты?
— У него наверняка есть деньги, вы бы катались на лыжах.
— Но мне лыжи ни к чему.
— Может, дома у него найдется и какая-нибудь книжка.
— Едва ли.
— Зачем ты каждый вечер сидишь со мной? Ты ведь меня не любишь.
— С этим, Фолькер, я уж как-нибудь сам разберусь.
Случайный знакомый из сауны незаметно для меня превратился в Незаменимого Фолькера. В мой скалистый оплот посреди бушующих волн. Его расстраивало, что ему прописали очки, что у него появились седые волосы. После операции на позвоночнике я приходил к нему каждое утро, чтобы завязать шнурки. Вот уж не думал, что когда-нибудь возьму на себя такие обязательства и даже буду этому рад. Ворчание друга доставляло мне удовольствие, оно было частью игры.
— Не тяни мою ногу.
— Я не тяну. Я шнурую тебе ботинки нежно, как эльф.
— Эльф из Нижней Саксонии!
— А других добрых духов у тебя, мой дорогой, нет!
С рынком плоти гомосексуалов (выживших и новых, подросших), на котором теперь преобладали тупые и брутальные типы, Фолькер — не без горечи и обид — окончательно распрощался. Наверное, он уже не верил в возможность встречи, выводящей за пределы чисто физической близости. Он начал замыкаться в себе, и от этого сделался сильнее.
В витрине антикварного магазина напротив его дома годами стоял — может, и до сих пор стоит — маленький бронзовый бюст Франца Шуберта. Кудрявые волосы, робкий взгляд за круглыми очками. Композитор, написавший «Зимний путь», «Шарманщика»,[176] нежнейшие квартеты…
В круглых очках Фолькер до жути напоминал своего любимого композитора, о котором говорил: «Послушай его симфонии, у них нет концовки, они начинаются снова и снова, звучат дальше. Разве мог бы Шуберт признать, что звук закончился?»
Однажды солнечным утром, зайдя к Фолькеру, я застал его стоящим перед окном. Он был босой, в рваных спортивных брюках и майке. Музыка (из радиоприемника) звучала так громко, что он не услышал, как я вошел. Он дирижировал, с воодушевлением укротителя зверей, и кричал воображаемому оркестру: «Tutti! Струнные!», — а над крышами лилась шубертовская Большая симфония C-dur.[177]
— Продолжай! — я уселся в кресло.
Он уже так разошелся, что действительно не прервал своего занятия:
— Заввалиш был и остается школьным учителем. За дирижерским пультом следовало бы стоять Бернстайну![178]
Я имел счастье дружить с человеком, для которого не существует четкой границы между нормальностью и так называемым сумасшествием.
В период моего увлечения барочной поэзией он мирился с тем, что я не только часами, но целыми днями изъяснялся александринским рифмованным стихом, начиная после каждой цезуры новую мысль:
«Если хочешь поужинать в этот хлопотный день,/ То давай сюда ложку — самому мне взять лень…»
Ничто из того, что имеет отношение к искусствам (а они, как известно, не исключают из своей сферы ничего), не было Фолькеру чуждым. Когда у меня случался очередной писательский кризис, я мог в любое время суток явиться к Фолькеру, начать кататься по полу и кричать:
— Дальше не идет! Я исписался! Убей меня, моя жизнь потеряла смысл!
Он взглядывал на меня поверх очков:
— Перекатись чуть-чуть влево, тогда ты избавишь меня от необходимости пылесосить.
— Гёте был более великим!
— Значит, у тебя еще есть к чему стремиться.
— Бальзаку сочинительство давалось легко!
— Сам Бальзак где-нибудь говорит об этом?
— Что я могу рассказать, будучи западным немцем?
— То, что ты рассказываешь.
— Имеет ли это хоть какую-то ценность?
— Дай мне работать, а сам можешь кататься по полу.
— Неужели всё в жизни дается так тяжело?
— Само собой.
Перед тем же окном, на фоне которого Фолькер однажды дирижировал симфонией Шуберта, разыгралась еще одна примечательная сцена. Проведя несколько необременительных дней в Берлине, я привез оттуда пластинку. Первую запись эстрадной певицы Гитте Хеннинг[179] после ее возвращения на сцену. Шлягер «Хочу всего сразу», который стал хитом. Будучи в прекрасном настроении, я решил познакомить Фолькера с этим рецептом счастья, добытым мною в разделенном на две части городе:
Хочу всего сразу, хочу всего
и прямо теперь,
прежде чем сон мой последний
улетит от меня в эту дверь.
Хочу жить, и пусть меня принимают
какая я есть, я на судьбу не ропщу,
но ничего, что жизнь осложняет,
я больше в душу к себе не пущу.
Лучше уж быть как дикий зверь:
хотеть всего сразу и прямо теперь.
Не знаю, может, я выбрал для своего послания о радости неподходящий момент. Во всяком случае, столь бурной реакции со стороны Фолькера мне еще видеть не доводилось. При третьем повторе фразы «Хочу всего сразу» он сорвал пластинку с проигрывателя и вышвырнул в открытое окно:
— Не в моем доме, пожалуйста! Это дешевка! И даже не остроумная! Хочу всего сразу — а на то, что происходит вокруг, бабенка чихать хотела!
После я уже не предпринимал попыток осчастливить своего друга, любившего «бесконечные петли» в творчестве Шуберта и возглас «Варавву!» в «Страстях по Матфею»,[180] душеспасительными посланиями немецкой шлягерной индустрии.
«Усталость сердца» — так назывался роман, который Фолькер закончил в то время. Подзаголовок: «Бытовой роман». Фолькер радовался трудному рождению книги, был переполнен ею. На ста восьмидесяти семи страницах не происходило никаких эффектных событий. В «Усталости сердца» есть главный герой, мужчина, и есть некая Франциска. Между ними возникает любовная связь. По сравнению с «Усталостью сердца» «Сцены супружеской жизни»[181] Ингмара Бергмана кажутся легконогим, окрыленным произведением. Самому Фолькеру его роман представлялся вполне понятным, необходимым и даже занимательным. Но, в конце концов, ведь и над текстами Кафки первые их слушатели смеялись… когда безысходность сгущалась до такой степени, что потребность расслабиться становилась неодолимой. Людям несведущим может показаться, что Фолькер из-за свойственной ему доведенной до абсурда беспощадности не оставил без рассмотрения ни одного помысла, ни одного побуждения, так или иначе повлиявшего на любовные отношения его героев. В пространстве этого романа нет силы более великой, чем любовь. Рассуждение об идеальной возлюбленной — одно из лучших мест в «Усталости сердца»:
Все же, может быть, я заблуждался — и она в самом деле была той женщиной, о которой я всегда мечтал.
Возможно, я просто не имел в голове ясного образа Франциски. Теперь я опять увидел ее в совершенно новом свете. Может, именно Франциска воплощает тот идеальный образ, который я в ней не сумел распознать; который, значит, пусть неопознанный, уже существовал как реальность в миг, когда я в нем засомневался: был при мне, лежал рядом, а я его целовал, освобождал от одежд, с ним спал. Я решил внимательней присмотреться, но такое решение как раз и было первым отторгающим шагом, прочь от нее, и теперь мне приходилось следить за собой, чтобы это не обнаружилось в моем поведении. Я не хотел ее сразу отталкивать, не хотел терять и верил, что смогу удерживать ее, как и всех других, в состоянии ожидания — до тех пор, пока не прояснится, как с ней обстоит дело. Это сразу вернуло мне ощущение собственной свободы, я хотел, когда внутри себя буду знать про нее точнее, иметь возможность вернуться к ней, встретиться с ней снова, но сейчас я еще не знал, будет ли это Франциска или другая женщина, и потому ничего определенного на сей счет сказать не мог. Я полагал, что все, с кем я тем временем успел познакомиться, кто вовлекал меня в разговор и кого мне еще только предстояло узнать, в каком-то, пусть и неясном смысле принадлежат мне. С другой стороны, говорил я себе, ее-то я еще по-настоящему не узнал.
Успех или крушение любовных отношений в «Усталости сердца» одинаково возможны:
С лестничной площадки я еще раз взглянул вверх и увидел ее стоящей в дверях чужой квартиры, как принимающую гостей хозяйку, — без рук, ибо дверь была приоткрыта ровно настолько, что в просвете виднелись голова и туловище. Она должна позвать меня, сказал я себе и одновременно испытал ощущение, будто она, хотя и не может ничего толком разглядеть, смотрит в лицо собственной гибели, воплощенной во мне.
В телесной близости, взаимных наблюдениях, ожидании, анализе происходящего выражается суть этой любовной связи, тогда как внешние обстоятельства — наличие автомобиля, отпуск, события общественной жизни — почти никакого значения не имеют. Речь идет, неизменно и исключительно, о двух отражающихся друг в друге личностях, о двух чужаках в этом мире: