Мари-Луиза Омон - Дорога. Губка
— Взять, к примеру, времена моей молодости, тогда часто употребляли слово «сила», говорили: «Гитлер применил силу» или «Роль Лиги Наций состоит в том, чтобы исключить применение силы». А сегодня говорят «насилие», почему?
— Этот вопрос с вами охотно обсудит Сильви или даже мадам Балластуан.
Надо сказать, что мы то и дело подло отсылаем мадам Клед друг к другу.
— Вы же прекрасно знаете, что Каатье интересуется только готической архитектурой и средневековой скульптурой.
— Это верно, — говорит Мари, — в монографии мадам Балластуан о скульптурах Шартра уже сорок семь страниц.
— И знаете, что Сильви в отпуске…
— А я, — в тот день Мари определенно выступала спасительницей Антуанетты, — меня это тоже интересует.
Обычно Мари настолько безразлична ко всякого рода дискуссиям в нашей комнате, что любое ее вмешательство меня удивляет.
— Я выскажу вам свое мнение, — заявила она, — чего бы оно ни стоило. По-моему, для наших родителей слово «сила» значило нечто более официальное, более организованное. А «насилие» — дело каждой отдельной личности, как бы снятие внутренних запретов.
Мне как-то не по себе, когда мне дают почувствовать, что мир изменяется, впрочем, я в это не слишком-то верю. Все эти бури — только на поверхности.
Вчера утром, когда я явилась на работу, Сильви и Ева уже поджидали «неверных» у своего порога и машинка Натали Бертело уже неистовствовала. Антуанетта и Мари тоже с головой ушли в свои дела. Я взглянула на часы — двадцать минут опоздания, но даже не расстроилась. Счастливое впечатление от утренней поездки должно было наложиться на весь день, как некоторые сны, когда я влюблена и любима. Вот и все, больше ничего не происходит. Это было ощущение какой-то пленительной, всепоглощающей, застывшей радости, которая внешне не проявляется. Такая неподвижность, в реальной жизни ставшая бы невыносимой, — самое сладостное, что есть в моих грезах, в этом — какое-то поразительное ощущение бессмертия.
Это опоздание, при обычных обстоятельствах испортившее бы мне целый день, рассмешило меня. Я даже не осознала, что опустилась до уровня людей, которые смеются над потерянным временем.
Работа, дом, автобус — три моих мира; и в каждом из них я чувствую себя защищенной от того, чего опасаюсь: от встреч и неожиданностей. По крайней мере если они и происходят, то в определенных рамках, ограничивающих степень риска. И еще должна существовать внутренняя дисциплина: ни встреч, ни неожиданностей. А вчера из-за множества вроде бы незаметных оплошностей дверь осталась отворенной для всех.
Интересно, наверно, Мари Казизе это поняла. Она раза два посмотрела на меня долгим взглядом, что обычно ей не свойственно.
Эта девушка внушает уважение своим редким тактом. Ни к какому клану она не принадлежит и поддерживает со всеми отношения, которые на работе называются «здрасьте-досвиданья». Весьма знаменательно, что никто на нее за это не в обиде. Высокая, худая, с сероватым цветом лица, она не красива, но у нее прекрасные черные волосы, которые она туго стягивает узлом на затылке, мне они почему-то кажутся (быть может, потому что я никогда не видела их распущенными) символом ее строгости и подтянутости. В бесконечно меняющейся пестрой атмосфере нашего Центра она как якорная цепь. При всем том я так и не знаю, похожи ли мы с ней или она за тридевять земель от меня?
— Жаль, никогда не знаешь, что она думает, ведь она такая славная, — говорит Натали Бертело, которая должна была бы ценить подобную сдержанность; по сравнению с тиранией Мартино это просто отдохновение.
Вчера в коридоре я наткнулась на Натали, глаза у нее были красные, казалось, она жаждет обрести покой или хотя бы перевести дух.
— Я больше не могу, придется мне с ним объясниться. Понимаете… — Она понизила голос: — Понимаете, это же не преступление, я не сильна в орфографии. Мне порой приходится заглядывать в «Словарь сложностей французского языка». Это занимает всего несколько минут, но никакой паузы мой начальник вынести не может. Хуже того, кончилось тем, что я и сама этого не выношу. Хоть криком кричи. А теперь я вообще стала похожа на мсье Мартино. Дочь моя учится на секретаршу. Когда по воскресеньям она упражняется в машинописи, малейшая остановка — и я вбегаю к ней, с самым мрачным видом, с бьющимся сердцем. Когда муж что-то мастерит и перестает вдруг стучать молотком, меня охватывают подозрения, и я бегу сделать ему выговор.
— Надо поговорить об этом с вашим шефом.
Натали протягивает мне магнитофонную кассету:
— Взгляните, вот что я сделала. Поскольку я не могу ничего сказать ему в лицо, я все записала на пленку. Теперь надо, чтоб он ее услышал. Вам не трудно будет прослушать ее и сказать мне, что вы об этом думаете?
Мадам Бертело воображает, что раз я занимаюсь классификацией звукозаписей, то могу судить и об их содержании. Это весьма распространенное заблуждение. К примеру, сознание мадам Клед включается, только когда она бывает убеждена, что ее обязанность — давать советы нашим клиентам. Она негодует, когда я говорю ей, что наша работа носит чисто отвлеченный характер и что наши документы перемещаются, как капиталы в банке. Мы отвечаем за это перемещение и за оформление его на бумаге, мы не педагоги, не социологи, не работники социального обеспечения.
Натали с несчастным видом протягивала мне свою кассету. Я взяла ее, это как-то соответствовало всему настрою нынешнего дня. Но все-таки вынудила Натали на отсрочку:
— Сейчас я слушать не буду, но могу взять с собой домой.
Моя беспричинная радость внешне никак не проявлялась, кроме этих нарушений моего собственного кодекса поведения, которых никто вроде бы и не замечал.
Большинство моих коллег, ни в коей мере не разделяющих моей беззаботности, казалось, были заняты делами или озабочены принятием важных решений. Натали, как говорила Ева, «вбила себе в голову, что ее уволят». Мсье Мартино, вне своего отдела неизменно державшийся вежливо, изменил своей обычной приветливости и был на редкость агрессивен. Он во всеуслышание угрожал Натали санкциями, совершенно не соответствующими составу ее преступлений. «Девочки» связались с профсоюзным делегатом, но как-то без особого пыла, будто им было не до того.
Сначала мне показалось, что мадам Клед была в своем обычном состоянии; она обличала поведение мсье Мартино с надлежащей энергией. К обеду ее гнев, к сожалению, переместился с этого объекта на другой. Поставленный в прохладу туалета великолепный бальзамин из соседней комнаты вдруг исчез. Антуанетта тут же забыла Натали Бертело и занялась расследованием: кто поставил бальзамин под кран, кто за ним ухаживал в эти дни, кто последним видел его, не заметили ли, что кто-нибудь бродил возле туалета? Мадам Клед питает теперь материнские чувства ко всем растениям, что накладывает отпечаток и на все ее поведение: она чувствует себя «в ответе».
Я видела, как сновали взад и вперед молоденькие машинистки с бумажками в руках, занятые, очевидно, сразу тремя или четырьмя делами, все — на грани нервного срыва. Я ощущала, как наэлектризован воздух, но на меня это не распространялось, будто я наблюдала опасное зрелище сквозь стекло. Я чувствовала себя настолько защищенной, что даже готова была сама принять участие в этой пустой трате сил, в этой суете, которой терпеть не могу. Странная фразочка проникла в мое сознание: «Мне хочется дать себе на сегодня отпуск». Это значило не больше и не меньше, чем дать себе отпуск от своих жизненных правил, от дисциплины и порядка. У меня даже возникло искушение включиться в те игры, которые происходили вокруг: я чуть было не устремилась на поиски бальзамина, а мсье Мартино вырвал у меня обещание, что я сделаю для него подборку фотографий псовой охоты. Ничто не могло нарушить моей безмятежности, вряд ли я подозревала, что за всем этим таилась ловушка.
VIII. Память Антуанетты
В полдень я пошла обедать с мадам Клед, которая давно приглашает меня составить ей компанию. Обычно я отказываюсь, потому что Антуанетта не в состоянии удержаться в пределах разумного. Не то чтобы она чересчур много ела, напротив, она едва притрагивается к каждому блюду, но у нее обязательно должна быть закуска, что-нибудь горячее, сыр, десерт, чашка кофе, другая, а иногда и третья. Трапеза захватывает ее целиком, она забывает о времени, о работе, о делах. Расстаться с рестораном ей так же трудно, как и со словарем. «Будь это не так хлопотно, — говорит она, — я бы держала такой трактирчик где-нибудь в деревне». И вот она уже увлечена тем, что она трактирщица, она выбирает посуду, достает ручку, чтобы вести счета. Единственная неизменная деталь в этих ее разглагольствованиях — зимний сад, где нет ни одной аралии. Единственная достойная этой чести аралия будет стоять в комнате Антуанетты, разумно помещенная там, где больше всего света. Александр всегда загнан на верхний этаж. Я знаю это от своих сослуживиц, которые беспечно ходят обедать с Антуанеттой. Иногда изложение этих проектов нарушается одной из ее знаменитых историй, тех самых, которых, к великому ее сожалению, она никогда не может дорассказать, правда, она совершенно убеждена, что просто не умеет заставить себя слушать, и из-за этого говорит все тише и тише, все более монотонно. Антуанетта то торопится к развязке, то, наоборот, опускает печальную концовку, и потому принять ее игру в непонятую рассказчицу и прервать ее значит проявить к ней сострадание. Она так же не может отказаться от своего рассказа, когда воспоминания всплывают на поверхность, как и допустить паузу в разговоре с кем-нибудь. Ее непоследовательность обычно угнетает меня, но вчера я испытала чувство, многие годы мне неведомое: желание доставить другому удовольствие. А может быть, даже понравиться.