Курт Воннегут-мл - Синяя Борода
Он ткнул пальцем в небольшой выступ на дуле и спросил меня, что это такое.
– Не могу знать, – ответил я.
– Штифт штыкового крепления, – сказал он.
Мой словарь обогатится втрое, вчетверо, пообещал он мне, и начнем мы с деталей винтовки, у каждой из которых имеется свое название. От этого несложного перечисления, обязательного к изучению для любого новобранца, продолжал он, мы перейдем к каталогу костей, сухожилий, органов, трубочек и веревочек в теле человека – обязательному к изучению для любого студента-медика. Обязательному и для него самого в бытность подмастерьем в Москве.
Он заверил меня, что из изучения сперва простой винтовки, а потом головокружительно сложного человеческого тела я извлеку духовный урок – ведь именно для уничтожения тела винтовка и существует.
– Что здесь добро и что – зло, – спросил он, – винтовка или этот скользкий, трясущийся, хихикающий мешок с костями?
Я ответил, что тело – добро, а винтовка – зло.
– А известно тебе, что эта винтовка была разработана для американской армии, для защиты нашей чести и нашей родины от злобных врагов?
Тогда я сказал, что это зависит, чья винтовка и чье тело, и что и то, и другое может представлять и добро, и зло.
– И кому принадлежит последнее слово в этом вопросе? – спросил он.
– Богу?
– Да нет же. Здесь, на Земле.
– Не знаю, – сказал я.
– Художникам. И писателям, в том числе поэтам, драматургам и историкам, – сказал он. – Они – судьи в Верховном Трибунале Добра и Зла, и мое место – среди них. Как знать, может, и тебе когда-нибудь удастся стать его членом!
Вот это, я понимаю, мания морального величия!
И вот что мне сейчас пришло в голову: возможно, самое достойное качество абстрактных экспрессионистов, учитывая невероятное количество бессмысленного кровопролития, вызванного криво понятыми уроками истории, состоит в том, что они отказались заседать в подобном суде.
* * *
Я так долго, почти три года, продержался у Дэна Грегори по причине своей покорности, а также потому, что он нуждался в общении, поскольку большинство своих знаменитых друзей он отвадил яростными, беспощадными спорами о политике. Когда я упомянул в первом разговоре с ним, что слышал знаменитый голос Уильяма Филдса с верхушки парадной лестницы, он отозвался, что Филдсу путь в этот дом теперь заказан, как и Элу Джолсону, и всем остальным гостям, которые разделили с ним трапезу этой ночью.
– Не понимают, и не желают понимать! – сказал он.
– Так точно, – сказал я.
Он перевел разговор на Мэрили Кемп. Он заявил, что она и всегда-то была неуклюжая, а тут еще к тому же напилась, вот и свалилась с лестницы. Мне кажется, он тогда уже сам всерьез этому верил. Ему, кстати, ничего не стоило показать мне, с какой именно лестницы, я ведь стоял на верхушке этой лестницы. Но он этого не сделал. По его мнению, мне достаточно было знать, что она свалилась с какой-то лестницы. Какая разница, с какой.
И в продолжение всего последующего разговора о Мэрили он ни разу больше не упомянул ее имя. Она превратилась в «женщин».
– Женщины никогда не признаются, что в чем-то виноваты, – сказал он. – В какие бы неприятности они ни влезли, они не успокоятся, пока не найдут мужчину, на которого можно свалить ответственность. Правда?
– Правда.
– Ничего не способны принять иначе, чем на свой счет. Можешь о них и не упоминать, вообще не знать, что они рядом, и все равно каждое твое слово они будут считать направленным в их сторону. Замечал?
– Так точно, – сказал я. Теперь, когда он обратил на это внимание, мне казалось, что я и в самом деле замечал такое.
– А время от времени они еще воображают, будто лучше тебя понимают в том, чем ты занимаешься. – сказал он. – Гнать их надо, иначе испортят все, что смогут! У них свое дело, у нас свое. Мы никогда не пытаемся их запрячь в свою работу, а они нас впрягают при первой возможности. Слушай и запоминай.
– Так точно.
– Никогда не связывайся с женщиной, которая хочет быть мужчиной. Это значит, что она не собирается выполнять то, что положено женщинам – то есть, тебе придется делать и то, что положено мужчинам, и то, что положено женщинам. Ты понял?
– Так точно, понял, – сказал я.
Дальше он сказал, что женщины не способны достичь успеха в области искусства, науки, политики, промышленности, поскольку их главное предназначение – рожать детей, поддерживать мужчин и вести хозяйство. Это утверждение он предложил мне попытаться опровергнуть, назвав десять женщин, которые отличились в какой-либо сфере, кроме домашней.
Думаю, что сейчас десятерых я бы нашел, но тогда в голову мне пришла единственно лишь святая Иоанна.
– Жанна д’Арк, – сказал он, – была гермафродитом!
18
Не знаю, каким образом это вписывается в мой рассказ, возможно, что и никаким. Во всяком случае, это самая незначительная деталь в истории абстрактного экспрессионизма, какую только можно себе представить, и тем не менее.
Кухарка, которая, ворча, выдала мне мой первый нью-йоркский ужин, которая все время повторяла: «И что дальше? И что дальше?», умерла через две недели после моего прибытия. Вот в чем заключался ответ на ее извечный вопрос: дальше она упадет замертво в «Фармации Тертл-Бэй», аптеке в двух кварталах от дома[52].
Но вот какая подробность: гробовщик выяснил, что она была не то, чтобы женщиной, и не то, чтобы мужчиной. Она была немного и тем, и другим. Она была гермафродитом.
И еще более незначительное примечание: должность повара при Дэне Грегори немедленно перешла к Сэму Ву, владельцу китайской прачечной.
* * *
Мэрили вернулась из больницы, в кресле-каталке, на третий день после моего прибытия. Дэн Грегори не вышел ее встречать. Думаю, он не оторвался бы от работы, даже если бы в доме случился пожар. В этом он походил на моего отца с его ковбойскими сапогами, или на Терри Китчена с краскопультом, или на Джексона Поллока, брызжущего краской на расстеленный холст: когда он творил, весь остальной мир переставал существовать.
И я стану таким же после войны, и это разрушит мою первую семью, сломает мою решимость стать хорошим отцом. Я никак не мог приспособиться к гражданской жизни, и тут вдруг обнаружил штуку посильнее героина, и такую же безответственную: если начать закрашивать огромный кусок холста одним цветом, то весь мир перестает существовать.
* * *
Грегори отдавал своей работе нераздельное внимание по двенадцать часов в день, а то и больше, и мое ремесло подмастерья оказалось таким образом легче легкого. Ему ничего от меня не было нужно, и тратить время на выдумывание заданий ему тоже не хотелось. Да, он велел мне изобразить мастерскую, но как только он вернулся к своей работе, он, мне кажется, об этом забыл.
* * *
И что же, создал ли я картину его мастерской, которую нельзя было отличить от фотографии? О да, о да.
Но единственным человеком, которому было какое-то дело даже до того, предприму ли я попытку сотворить подобное чудо или нет, был я сам. Я настолько не стоил его внимания, настолько не дотягивал до гениальности, до Григоряна при Бескудникове, настолько не воспринимался им как угроза, как наследник, как что угодно, что с таким же успехом мог бы быть слугой, принимающим заказ на обед.
Неважно! Что хочешь! Мясо! Картину этой мастерской! Какая разница? Цветную капусту!
Ах, так. Ну, я ему докажу.
И я доказал.
* * *
Придумывать для меня работу пришлось его настоящему помощнику, Фреду Джонсу, военному летчику в Первой Мировой. Фред назначил меня курьером, что наверняка явилось тяжелым ударом для курьерской компании, которой они пользовались до тех пор. Кто-то, кому отчаянно нужна была работа – неважно, какая, – потерял ее в тот момент, когда Фред выдал мне пригоршню жетонов на метро и карту города.
Он также приспособил меня к составлению описи ценных предметов в мастерской Грегори.
– Но я же буду мешать господину Грегори работать, – сказал я.
И он ответил:
– Можешь хоть перепилить его пополам, распевая при этом государственный гимн. Он не заметит. Только держись подальше от его рук и не попадайся ему на глаза.
* * *
И в тот момент, когда вернулась Мэрили, я был в мастерской, в двух шагах от Дэна Грегори. Я переписывал в гроссбух обширную коллекцию штыков. Я до сих пор не забыл, каким злом веяло от них, этих наконечников копий, прикрепляемых к ружейным стволам. Один штык был просто заостренным прутом. Другой имел треугольное сечение, чтобы не дать ране закрыться – чтобы кровь и внутренности в ней не задерживались. Еще на одном были зубцы, как у пилы – видимо, на случай, если на пути встретится кость. Мне пришло в голову тогда, что очевидный ужас прошлой войны, к счастью, не позволит больше романтическим образам из литературы и истории погнать нас на еще одну войну.