Николай Студеникин - Перед уходом
«Эй, извозчик! — закричала она, пар изо рта. — Оглянись! Где седоков потерял? Прокатил бы, что ли?..» Ответом ей был уклончивый взгляд, свойственный, кажется, только подросткам, которые стоят у самого порога юности, но еще не перешагнули его. Он, знаешь, из тех был, что марки собирают, имеют разряд по шахматам и читают книжки по философии, подчеркивая в них самые важные места. Из умненьких. Как раз сегодня днем я видела такого — внук Марьи Гавриловны, учительницы моей старой. Похож! Тот, зимний, в пальтишке был таком бедном, на рыбьем меху. «Ну, дай хоть с горки съехать! Не жадничай! — Катька буквально вырвала у него из пальцев веревочку, он без перчаток был. Командует: — Натаха! Садись!» И — скрип полозьев. Не снегом, когда набок свалились, не морозным ветерком — детством обожгло лицо, когда мы нырнули вниз, в темь, на черный ледок безымянного ручейка. Второй раз я не поехала.
Хватит! Жду Катьку под фонарем, от снега отряхиваюсь, а самой плакать хочется о полузабытом, невозвратном… или смеяться? Петь? Не пойму ничего, все всколыхнулось! А Катька на свет выкарабкалась, пыхтя, как паровоз, веревочку от санок парнишке в руку сунула, сама раскраснелась, сияет. «Спасибо!..» — а потом на цыпочки привстала…
Поцелуй, поцелуй на морозе! Даже я, издали, поняла, какой он был сочный! Паренек, конечно, остолбенел. Катька меня под руку и — вперед, за угол, за заборы. Опомнился он, а нас уж и след простыл. Было? Не было? Люди? Ведьмы? Катька из-за угла выглянула, хулиганка, шепчет мне: «На санки посмотрел, щеку трогает!» — «Зачем ты?..» — шепчу в ответ, а самой еще сильней плакать хочется. Или петь? Она серьезно-серьезно: «Семь жен будет иметь, баб — двести, а меня ему не забыть теперь! При смерти лежать будет — вспомнит!»
Вот и я так хочу: уйду, а ты меня помни, слышишь? Уйду из твоей жизни, истаю… И ничего страшного нет! Ты пообижаешься и привыкнешь. А потом, может быть, и вздохнешь с облегчением. Все вы, мужчины, таковы, все одним миром мазаны! Баба с воза — кобыле легче. При тебе останутся воспоминания, которые можно тасовать, словно карты, выкидывая неприятные из колоды, и куцый, но опыт. И когда другая девочка, как и я прошлой весной, наберется отчаянной, головокружительной смелости, не побоится, что сердечко ее, трепыхаясь, выскочит из груди или — наоборот — остановится, и спросит: «У тебя… было?» — ты притворишься бывалым и буркнешь ей, доверчивой, как мне буркнул: «Да… Три раза!» — но это на одну треть будет правдой, а не сплошным враньем, как тогда, со мной, и не окончится конфузом, как это случилось с нами.
Из песни слова не выкинешь. Было! Но я не корю тебя за это, пойми. Да и за что? Мы оба-два хороши оказались, лучше некуда. Особенно я… с письмами своими. Нельзя сказать, что я все знала наперед, но кое-что, конечно, предвидела. И нашу встречу, и что первым у меня будешь ты… если захочешь, конечно. Думала: «А кому я кроме нужна, курносая, с таким количеством рук и ног?..» Просто в сроках ошиблась. То, что планировалось мной на осень, что должно было потечь спокойной рекой, произошло весною, обрушилось водопадом, скомкалось, пошло насмарку…
Мне хотелось, чтобы ты писал мне не как товарищу, а как любимой, понимаешь? Единственной! Для этого я делала все, что могла. И, кажется, преуспела. Чтобы написать ответ на твое первое письмо, пачку бумаги нелинованной купила, гладкой, большого формата, похожей на ту, что нам давали на сочинении, только без чернильных слабых институтских штемпелей в левом верхнем углу; купила конверты поэлегантней — долго их выбирала в книжном магазине «Светоч», в отделе, где продают открытки и марки для коллекций и где толкутся разные чудаки. В три библиотеки записалась, гору книг о студентах прочла, а уж передрала оттуда столько, что меня, будь я писателем, судили бы за плагиат.
Понимаешь, Катька к нам с Андрейкой относится как-то двояко. Не она ли меня, когда все выяснилось, на аборт гнала, чуть не взашей выталкивала, шипела, что ребенок мне, одинокой и неустроенной, такой обузой станет, такой ношею неподъемной, что хоть под поезд ложись или с моста в реку вниз головой? Не Катька ли, когда у меня живот уже торчал и пятна высыпали на лице, говорила каждому: «Тихоня-то наша, а? В тихом омуте…» — скажет и подмигнет. И не она ли сейчас, злая, будто мегера, по ночам вскакивает, стоит Андрейке нашему ротик открыть и пискнуть тихонечко? Вскочит, разлохмаченная или в бигудях, и честит меня, честит по-всякому…
Богородицей теперь меня под горячую руку зовет, а это меня особенно больно задевает: ведь мечтаю же я в самой глубине души, чтобы у нашего Андрейки со временем прорезался бы какой-нибудь исключительный талант — на скрипке ли играть виртуозно, скульптуры ли высоченные высекать из мрамора или гранита, а лучше всех других талант организаторский — людьми руководить, вести их за собой от победы к победе. Однако Катьке-то откуда знать о том, что и для меня самой есть тайное тайных?
Но ведь это же она, Катька, меня, беременную, на улицу гулять выгоняла, «на свежий воздух»; под руку водила, чтоб не поскользнулась я, не дай бог, не грянулась своим пузом оземь. Именно она вызвала «скорую», когда у меня схватим начались, воды хлынули и я последний разум потеряла от боли; всех переполошила, со мной в роддом отправилась, а была глухая зимняя ночь, и потом туда приходила, махала варежкой моему окну. Именно Катька добилась, чтобы нам угловую комнату отвели, напротив умывалки, к горячей воде поближе, и с вахтершами она столковалась — они теперь за Андрейкой присматривают, попить ему дают или еще что, когда мы с Катькой обе на работе; рубль в день им плачу, это недорого. И не было случая, чтобы она из центра без какой-нибудь погремушки воротилась, их, ярких, уже огромный картонный короб скопился, а то пару чепчиков из «Детского мира» привезет или белые парадные ползунки.
Объявление где-то высмотрела насчет коляски подержанной, сама прикатила ее по снегу и не говорит, сколько стоит, отшучивается, с меня только двадцать рублей взяла, да и те не хотела, а коляска хорошая, импортная, на высоких рессорах, в магазинах новые стоят много хуже. И как она о моем тайном догадаться смогла, так и я ее мечту заветную знаю: она хочет, чтобы Андрейка, когда лепетать начнет, и ее бы «мамой» звать стал. И будет, мол, у него, как у ласкового теляти, мамы две: «мама Катя» и «мама Наташа». Но я этому воспрепятствую: хочет мамашей сделаться, пусть рожает. У нее возможностей уйма — кандидаты в папаши табуном ходят.
Когда и как я догадалась об этом? Недавно, нечаянно. Понимаешь, когда я из декретного отпуска вышла, меня временно на легкую работу перевели — приставили к мастеру кем-то вроде адъютанта: принеси, сбегай, запомни… А мне часы на кормление положены по закону, вкладыш специальный в пропуск дали, чтобы меня без препятствий впускали и выпускали на проходной. Обычно-то я раньше времени назад прибегала, полностью эти часы не использовала, все быстрей-быстрей, а вот на той неделе, как назло, задержаться минут на пятнадцать пришлось: Андрейка раскапризничался что-то, грудь не брал, пришлось молоко сцеживать, а это долго и больно.
Словом, опоздала я в цех. Мастер злой как черт, брак, что ли, шел, попала я под горячую руку: «Где шлялась? Мать-перемать! Ах, вы — кормящие, пьющие, гулящие!» — на заводе никто еще на меня так не орал, кроме соседки нашей бывшей Гали. Я с ревом полетела в отдел кадров — заявление подавать. Все, мол, увольняюсь!
Хмурая женщина, которая меня на работу оформляла когда-то, объяснила мне, что через две недели я буду свободна, нужно только, чтобы начальник цеха мое заявление подписал, а еще пройти через общественный отдел кадров, недавно организованный, где главным сварщик один из котельно-сварочного, со страшно обожженным лицом; на заводской Аллее почета, где портреты передовиков, он единственный нарисован в профиль. Заявление я наспех писала, в слезах, дрожащей рукой. Указала, что хочу уехать к мужу в Туркестан, он-де военный у меня, капитан; правда, мы пока не расписаны. В офицеры тебя произвела, видишь? О том, как мастер меня облаял, никому ни словечка.
И как узнали? Может, мимо кто проходил — слышал? История моя разнеслась по заводу, и стала я знаменитостью, будто снова, как позапрошлой зимой, выиграла лыжное первенство. Правда, фотография моя на сей раз в заводской многотиражке не появилась. Рассказывали потом, что старик Умихин, бригадир обрубщиков, а он с нашим мастером миллион лет дружит семьями, они в баню вместе париться ходят, потом пиво пьют, и участки у них за городом рядом, где все эти дачки-скворечники стоят в тесноте, — даже Умихин пальцем себя в лоб потыкал и говорит мастеру: «И-эх, ты, мама твоя нехорошая! Кой-кто с горы…» — а дальше непечатное. Мастер давно забыл о том, что случилось. Склеротик же! Я при нем и состояла — вроде запоминающего устройства. Да и не сержусь я на него больше. Бывает! Дело в другом. Все заахала вокруг: «Куда ты с ребенком?..» — никто, понимаешь, никто в туркестанского капитана не поверил! Вот и ври после этого людям складно!