Владимир Бартол - Против часовой стрелки
Наконец-то приехал катафалк. Гроб неприятно поскрипывал. Усердный родственник всех построил в колонну, которая медленно двинулась к кладбищу. Песок был таким белым, что солнечные лучи отражались в нем. Эди наклонился к Иде и зашептал:
— Может, старая Ага одолжила бы нам денег… Мы действительно могли бы открыть магазин. Мне все это уже осточертело… — Она посмотрела на него, и то, что предстало перед ее глазами, странно напомнило ей прошлое, только сейчас это было что-то слабое и лицемерное. В ресторанчике напротив перестали заводить патефон, однако привыкшее к мелодии ухо продолжало различать колыхающийся ритм Lambeth walk в скрипе колес.
«Мне было десять лет… Отец долго стоял над Мими. Потом я услышала его дыхание, дышал он тяжело. Опустившись перед девушкой на колени, он изо всей силы обхватил ее за талию; она открыла рот, но не могла кричать. Он раздевал ее, приговаривая с хрипом: „Ничего, Мими! Ничего!“ Неожиданно кто-то грубо схватил меня тяжелой рукой и отпихнул к лестнице… Там вот везут бабушку. В тот раз я побежала к ней. Я не могла рассказать ей, что произошло, только спрятала лицо у нее на груди. Снизу раздавались крики и визг, и бабушка зажала мне уши ладонями, изредка на меня падали ее слезы».
Могилу вырыли неподалеку от склепа Грудена с ионическими колонками, блестевшего из-за пыльных и недвижимых кипарисов. В небе сгущались дождевые тучи, Иде вспомнился приснившийся ей сегодня слон с поднятым хоботом. Свет был такой же резкий, как свет карбидки, и ей вдруг показалось, что она даже слышит кларнет. Снова подходили люди с выражением соболезнования. Молебен кончился быстро. На мгновение Ида абсолютно физически ощутила бабушкино присутствие. Бабушкины жуткие ночи тоже принадлежали ей, бесконечные, заполненные слезами, как звездами, которые светятся нежностью. «Это был единственный близкий мне человек…» — подумала она. Подошли певчие, старые отцовские приятели, и запели заупокойную. Ида услышала, как отец шепнул матери:
— Их надо будет угостить.
Мать согласно кивнула головой.
«Даже сегодня эта покорность».
Бабушка оторвала ее голову от своей груди. «Ступай, деточка, попрощайся с родителями перед сном!» Преодолевая страх, она пошла. Бабушка послала ее в контору. Дверь была открыта. Отец диктовал, а мать, ссутулившись, сидела за письменным столом, писала цифру за цифрой. Было видно, что вся она дрожит от злости. Ида не переступила порога, оставшись в темноте. «Сегодня самая большая выручка». Мать не отвечала. Тогда отец взял ее под мышки, поднял. «Ну, чего ты!» Он засмеялся и начал расстегивать на ней кофту. Замирая, мать коротко и отрывисто вскрикивала.
Облака набежали на солнце, бросая фиолетовую тень на уже наполовину засыпанную бабушкину могилу. Иду пронзила мысль: «Меня ждала та же участь… та же покорность».
Могильщики стали расходиться.
— Пойдемте! — сказал отец.
— Что дать певчим? — спросила его мать.
— Вина, — ответил отец.
Ида шла к выходу вместе с Эди.
— Отец мог бы избавить себя от подобного расхода. — Она посмотрела ему прямо в лицо.
«Когда я впервые увидела тебя, твое лицо излучало одно лишь сияние». Она встретила его у реки. Было чудесное утро, его лицо расплывалось в улыбке. Он оставил приятеля и пошел за ней… Теперь лицо его обрюзгло, губы слегка тряслись, над бровями повисли капельки пота.
Он хотел взять ее под руку, но она увернулась.
— Как ты думаешь, — спросил он, — что, если одолжить у тети Аги денег на магазин?
— Нет. Не будет у нас магазина…
Усмехнувшись ему в лицо, она обогнала его. Ей показалось, что она ступила на трудный, но спасительный путь.
Перевод Т. ЖаровойБено Зупанчич
Сторожевая вышка
Уже больше года его любимым местом была сторожевая вышка номер три. Деревянная и обшарпанная, с разбитыми окошками, она как-то застенчиво и робко приютилась за казармой, возвышаясь метра на четыре над колючей проволокой. Казарма расположилась на холме над лугом, раскинувшимся с севера на запад вдоль реки до леса. За проволокой, натянутой на белых бетонных столбах, вьется проселочная дорога, чем-то похожая на крестьян, которые ходят по ней, — летом пыльная, в остальное время — грязная. Некошеный луг великолепен, трава высокая, сочная. Его орошают два канала, проведенные от реки. Зеленый манящий лес метрах в трехстах от казармы. Побежать бы туда, лечь в холодке и подсвистывать птицам, ни о чем не думая.
С поста номер три открывается удивительный вид — луг, простирающийся до реки (портит картину лишь навоз, его свозят из конюшен и складывают в большую четырехугольную кучу), река и поля на другом берегу; на западе вдоль дороги до леса тянется живая изгородь, на опушке между двух могучих сосен приютился белый каменный домик с черепичной крышей. Рядом огороженный двор, колодец, молодой фруктовый сад и пашня. Даже в темноте ночи белые стены светятся, а окно смотрит прямо на часового.
Правду сказать, хорошо здесь, хотя зимой, по ночам, когда завывает злая буря и несчастная вышка стонет, словно раненый, становится жутко. От этого стенания и свиста ледяного ветра мороз продирает по коже и замирает сердце, которое трепещет как неверное пламя зимнего охотничьего костра. Появляется жгучее, но невыполнимое желание стать маленьким, незаметным, скрыться куда-нибудь от безжалостных порывов ветра. А в знойный полдень тебя будто ошпарили кипятком, и расплавленный солнечный диск дрожит перед глазами. Спрятаться некуда, черепичная крыша домика раскаляется добела. И все-таки хорошо здесь. Весной и летом вода в реке прозрачная, луг окутан легкой дымкой, бело-красный домик прячется в тени сосен, озорные воробьи купаются в пыли на дороге.
Вечерние и ночные часы для караульного самые приятные. Например, с семи до девяти: воздух постепенно остывает, смеркается, загорается закат, на фоне которого отчетливо вырисовывается силуэт леса, а в оврагах посреди луга громко поют лягушки, и домик становится по-настоящему белым. В эти минуты, когда вокруг такая красота, невольно жалеешь, что уже пора спать. Или с девяти до одиннадцати: жизнь в казарме замерла, на дороге никого, лягушки расходятся вовсю, а в домике зажигается свет, который в одиннадцать обычно гаснет. Между одиннадцатью и часом воздух еще теплый (особенно хорошо, если ночь лунная), в ясной вышине мерцают звезды, когда нет тяжелых дождевых облаков, а легкий ветерок не освежает. В домике темно, лишь тускло светится маленькое окошко — кто знает, быть может, лампадка перед иконой или какой-то ночник. Огонек горит до утра, подмигивая караульному, как старый знакомый. После часа наступает полная тишь — умолкают даже лягушки, нет-нет мягко прошелестят крылья ночной птицы; приблизительно в половине третьего где-то вдалеке прокричат первые петухи, потом вдруг залают сразу все собаки, и опять молчание. С трех до пяти дует свежий восточный ветер, предвестник солнца; над лугом стелется легкий туман, который поднимается с реки.
Все здесь караульному знакомо до мелочей. Он внимательно осматривает каждый предмет, и взгляд его отмечает самые незначительные перемены.
Его товарищи предпочитают нести караул на «городской» — восточной или южной стороне. Там они глазеют на девушек, спешащих по дороге, настроение заметно поднимается, если девушки веселы, — кажется, и ты причастен к этому веселью беззаботной юности. Обычно он менялся с кем-нибудь, если выпадало дежурить на «городской» стороне, и все оставались довольны. Здесь ему нравилось больше — во-первых, покой, красота и еще… кто знает что еще.
На дороге почти безлюдно. Днем крестьяне провезут на поля за лесом навоз, а возвратятся с дровами, иногда пройдут рыбаки и лодочники. Но было тут для него что-то более важное, чем эти крестьяне с навозом, дровами, удочками и лодками.
Здесь шла своя жизнь, за которой он уже давно наблюдал бдительным оком часового. Больше года взгляд его был устремлен на крошечный уголок мира у реки, который для него был подобен сказочной стране, бесконечно далекой, достойной лишь немого восхищения. Так было до сегодняшнего вечера, пока он сам не соприкоснулся с этой жизнью, на которую раньше мог смотреть лишь со стороны. Она ему всегда представлялась неким чудом, но вот видимость чего-то недосягаемого исчезла — где-то за казармой залаяла собака. Караульный вдруг замер и задумался над чем-то, что ему предстояло осознать.
Любое дыхание жизни тут, внизу, напоминало ему о чем-то давно ушедшем и сокровенном. С прошлым его связывала только память, этот драгоценный и верный спутник нашей жизни.
Он никогда не сравнивал себя с этим человеком, хотя бы потому, что совсем не был похож на него. Приятный мужчина, черноволосый, кудрявый, среднего роста, крепкий, постоянно, кроме воскресенья, в форме железнодорожника. Сначала он жил в домике с матерью, которая никогда далеко не отлучалась, прогуливалась по двору или дремала на деревянном крыльце.