Андрей Волос - Хуррамабад
Ящики подносили изнутри, со двора. Перед тем как забросить наверх, два дюжих прапора сбивали с них крышки.
— Паспорт! — яростно орал милицейский полковник, стоявший на броне рядом с очередным ящиком. Возле него торчал какой-то штатский, проверявший паспорта. Полковник не отдавал автомат, за который уже ухватились чьи-то руки. — Я тебе говорю, паспорт покажи!..
Макушин тоже тянулся, чтобы добраться до оружия, но ему было еще далеко. Нервничая, он прикинул свои шансы, и вышло, что перед ним получат стволы еще по крайней мере трое или четверо. Задыхаясь, он сунул руку в карман и нащупал корочки паспорта.
— Файзуллоев моя фамилия! — сорвав с головы тюбетейку, бешено кричал полковнику коренастый плешивец с пышными усами. — Ну нет у меня сейчас паспорта! Что, если у меня паспорта нет, я президента не могу защищать?! Да меня все тут знают! Да у кого хочешь спроси! Вон у него спроси! — он яростно указал на Макушина. — Или у него!.. Дай, говорю! Да-а-ай!..
— Дай! — пьяно закричал Макушин. — Да-а-а-ай!
Полковник выругался и тычком сунул усачу приклад. Прижав к себе масляный АКС, тот стал торопливо выбираться из свалки.
— Мне! — орал Макушин со всеми. — Мне-е-е-е!
— Бог ты мой! — сказал вдруг по-русски штатский, наклоняясь к нему. — С ума сойти! Да это вы ли, Сергей Александрович!
Макушин тоже узнал его и тоже вздрогнул — это был Алишер, ученый секретарь.
Сердце рвануло, пошло вскачь.
Ему не было интересно, почему ученые секретари занимаются раздачей боевого оружия. Откуда ж ты взялся, черт!.. Это был сколок прошлой, давно прошедшей, плотно забытой жизни, на смену которой пришла другая — настоящая. Он не хотел иметь с ним никакого дела. Он хотел только остаться здесь, в толпе, он хотел остаться своим.
— Да-а-а-ай! — закричал он, испытывая ощущение безнадежности и понимая, что единственный шанс остаться неузнанным — это ни в коем случае не переходить на русский. Пусть подумает, что обознался! Да как он мог его узнать-то, господи!.. Даже виду не подать, что он его знает!.. Не сморгнуть, не поморщиться! И никакого русского! Забыть, забыть, что он знает русский!.. Ему это было легко — он давно уже русским не пользовался. — Дай мне-е-е-е!.. Да-а-ай!..
Алишер изумленно выпрямился и секунду или две смотрел на Макушина в упор; лицо его несколько раз успело сменить выражение, а потом он презрительно ухмыльнулся и сказал полковнику что-то такое, чего окаменевший от горя Макушин не расслышал за ревом толпы.
7— И ты понимаешь, — говорил он, пьяно помаргивая, — ты понимаешь!.. Они вытолкали меня оттуда… и этот… м-м-м!.. этот слизняк Алишер кричал мне вслед… знаешь, что он мне кричал?
Фарход помотал головой.
— Он кричал мне вот что… — с трагичной торжественностью объявил Макушин. — Русская сволочь! Вот что он мне кричал… Пошла вон отсюда, русская сволочь! вот что он мне кричал… а? Кричал, что это русские довели до такого… а? Как будто я… эх!
Макушин сжал кулак и с силой ударил по стальной обшивке разделочного стола.
Уже стемнело, пирожковая была закрыта, масло стыло в противне, огонь погас, угли дотлевали, подсвечивая стенки открытой печи, свет уличного фонаря падал в растворенную дверь.
На столе стояла бутылка водки, лежали на неровном алюминиевом блюде остывшие пирожки.
— Ну, понимаешь, Сирочиддин, — мягко говорил Фарход, — люди же разные попадаются… Не обращай внимания… подумаешь! Если дурной человек — его хоть академиком сделай, он все равно останется дурным! Тьфу!.. Что ты расстраиваешься!
— Да как же мне не расстраиваться, когда… — глухо начал Макушин, но оборвал себя на полуслове, потому что слова, наворачивающиеся на язык, уже были проговорены сегодня два или три раза; помолчал и махнул рукой. — Ладно, наливай да пойдем, что ли…
— Как ты не побоялся, не понимаю! — негромко сказал Фарход, осторожно цедя водку из бутылки в пиалу. — Ты просто сумасшедший! У тебя жена! ребенок! И ты идешь на эту площадь! Становишься в очередь за автоматом! Глупость какая!.. Думаешь, там народ собрался свою судьбу решать?
Он вылил остатки во вторую пиалу и поставил пустую бутылку на пол.
— Знаешь, что там было на самом деле?
— Ну? — спросил Макушин. — Что?
— Э-э-э, Сирочиддин! — хмыкнул Фарход, покачивая в ладони пиалу. — Ты простак, братишка!.. Там делили наше мясо. Понимаешь?
Макушин молчал.
— Разрубили народ, как мертвого барана… рассекли на части… Эту ляжку — мне, эту — тебе, а голову — вон тому начальничку… Все довольны своими кусками? Всем хватит на шурпу, на плов? Никто не обижен?.. А то, что баран уже никогда не пойдет щипать травку… так на то он и баран! Понимаешь?
— Не знаю, — буркнул Макушин. — Темно говоришь, Фарход.
— Ну, ничего, — ухмыльнулся Фарход. — Когда-нибудь поймешь… Это ведь не так просто. Тут свои заморочки…
Он вылил в горло водку, поставил пиалу на стол, сделал ладонями такое движение, словно умыл лицо, и сказал:
— Аминь.
— Аминь, — точно так же сказал и Макушин, испытывая саднящее опустошение.
Они заперли дверь пирожковой, приткнули калитку. Базар был пуст и темен, только возле двух приехавших вечером КАМАЗов происходила какая-то жизнь — гудела паяльная лампа, обнимая синим пламенем бок черной кастрюли, слышались голоса, в кабинах горел свет.
— Картошку привезли, — отметил Фарход, подавив зевок. — Джиргитальская. Пару недель протянем.
Они подошли к воротам.
— Ну, ладно. До завтра.
— До завтра, — ответил Макушин.
Немного пошатываясь, он шагал по переулку, и события дня, превратившись в акварельные тени, бесконечно скользили перед глазами поверх неразличимых в темноте кустов, глиняных заборов и стен. Время от времени он проборматывал какую-нибудь фразу, крепко пришитую к одной из картинок, и собственный голос казался чужим.
Его окликнули на перекрестке.
— Что? — спросил Макушин, запнувшись.
Он безуспешно всматривался в темноту. Вот показалось, будто что-то блеснуло.
— Подожди, брат! — вкрадчиво повторил голос.
От дувала отделились две или три тени и вдруг, бесшумно выплыв в призрачный, более угадываемый, нежели существующий на самом деле, отсвет фонаря, висящего на столбе за два квартала отсюда, превратились в настороженных людей.
— Кулябец? — заинтересованным шепотом спросил тот, на плече которого дулом вниз, по-охотницки, висел автомат.
Пятясь, Макушин немо помотал головой — от их фигур, от поблескивающей стали зубов, от лакового сияния приклада веяло ужасом, перехватывающим горло.
— Я? Нет, что вы! Вы чего?..
— Брат, — ласково сказал фиксатый, приступая. — Ты не бойся, брат! Ты повторяй-ка за мной, ну-ка! Повторяй: едет Фарух на кудрявой овечке… ну! повторяй, говорю, сука!
Голос его сорвался вдруг на шипение, и он сделал рукой в сторону Макушина резкое движение — словно нитку оборвал.
— Едет Фарух… — хрипло выговорил Макушин, еще не понимая, чего они от него хотят; ноги у него подрагивали, готовясь к бегу.
— Ну!
— Едет Фарух на кудрявой… — просипел он, лихорадочно соображая, но поняв тайный смысл требования уже тогда, когда язык выговорил окончание и выговорил так, как привык он слышать — ведь Мухиба часто напевала эту песенку над колыбелью их сына: — Едет Фарух на кудрявой оветьшке… Звезды горят на блестящей уздетьшке!
Вот же в чем дело! Они заставляли его проговорить детский стишок, чтобы оценить произношение! в речи кулябца непременно проскочит это деревенское: оветьшка, уздетьшка!..
Он вскрикнул и бросился в темноту, и, может быть, ему удалось бы ускользнуть — все эти переулочки, прилегающие к базару, он знал как переплетение линий на собственной ладони. Но третий, стоявший слева, успел подставить ногу, и Макушин рухнул в грязь, больно ударившись локтем о камень.
Кто-то навалился на него, яростно хрипя, Макушин задергался, выворачиваясь, и тут широкое черное лезвие уратюбинского ножа распороло ему печень.
Хватка ослабла, и он схватился за живот, слыша, как хлюпает грязь под торопливыми ногами.
— Едет Фарух на кудрявой оветьшке… — бормотал он, потягиваясь, скребя носками сапог черную глину. — Звезды горят на блестящей уздетьшке…
Ему стало на мгновение обидно, но умирал он все-таки счастливым — его признали своим.
Глава 6. Начальник фонтана
Когда лет шесть или семь назад его выгнала жена, Беляш окончательно переселился в ту каморку, где находились фонтанные вентили. Вход в нее, закрывавшийся ржавой железной дверью, располагался справа от здания Оперного в облицованной стене у подножия холма. С трех сторон за неоштукатуренными кирпичными стенами лежала толща земли, поэтому окон не было, и подводку света Беляш организовывал сам, сговорившись для этого с театральным электриком.