Николай Климонович - Цветы дальних мест
— Не-е, давай осмотрим…
Шофер попятился, что-то металлически лязгнуло, он пошатнулся и, примерно матерясь, грохнул наземь. И вдруг заорал радостно:
— Бак! Ядрена вошь, это ж бак сковырнуло! Вона!
И верно, всякий теперь мог удостовериться, что грома никакого не было, грозы и не намечалось, а только душевой бак, побежденный безжалостным ветром, поверженный, лежал с шофером рядом на земле.
— Упал все-таки, — приговаривал тот любовно, приобняв бак и похлопывая его по мятым бокам. — Я ж говорил!
Все столпились вокруг него. Вздыхали облегченно, подталкивая друг друга локтями.
— Я ж говорил, — все приговаривал шофер умиленно, — вон оно как.
— А Людка-то, Людка-то — так и поверила, а? — трясся от смеха Миша. — В примету поверила.
Кажется, даже Володя испытал облегчение, крутил головой и улыбался, распялив и без того широкое, от еды и водки обмякшее лицо.
А уж повариха была рада общей радости.
— Вот и хорошо, — повторяла, — вот и хорошо, что не на голову никому…
Зарницы меж тем полыхали.
И все вместе: неспокойствие неба, растревоженность пустыни, ветер, что наяривал с редкой силой, и красивое то обстоятельство, что ничего непредвиденного и загадочного не случилось, а просто-напросто рухнул душ и ни на кого не попал, и выпитое, конечно, — рождало в душах наших героев некий восторг, а в телах наших героев приятное возбуждение, какие при других обстоятельствах предшествовали бы решению станцевать или, на худой конец, спеть единым хором что-нибудь до слез родное, какие-нибудь такие слова, что поются всеми вместе теперь все реже и реже, но все же имеют еще силу выразить единство людей.
— Мишка, салют устроим! В честь именинницы, ага? — Устроим, Коля-Сережа, еще как устроим!
— Ракетницу тащи! Людка, слышь, в честь тебя по всем правилам сейчас салют развернем.
— Да что вы в самом деле, — будто смущалась Воскресенская, но и сама на ветру пьянела, волосы распустив по плечам.
— Давай ее сюда. Красную заряжай, потом синюю. Товарищ геолог, может, ты сигнал помнишь? Мол, так и так, поздравляем…
— Во, чумной, во, чумной! — прокричала тетя Маша.
— А ты, Федоровна, салюта и не видела никогда, а? А у нас в Москве, почитай, каждый день салюты!
— Ври, да не завирайся.
— Точно. Каждое воскресенье. Мишка, скажи!
— Точняк! То юбилей, то День милиции. Внимание!
Миша воздел руку с пистолетом к небу, упер локоть в ладонь другой.
— Осторожней! — успела крикнуть Воскресенская, когда вспыхнула с краю неба особенно яркая и длинная, как хвост воздушного змея, зарница.
Миша нажал курок, красная ракета, сыпя искры, шипя и разбрасывая по ветру горящие точки, ушла вверх, а все, не сговариваясь, завопили:
— Ура-а-а-а!
Оставив белый дымный хвост, ракета померла в вышине, кричать стало скучно, и шофер проорал:
— Синюю давай, синюю!
— А не может случиться, ч-что это воспримут к-как с-сигнал, — заикнувшись отчего-то раза в два больше, спросил Володя негромко.
— Я думаю… — хотела что-то резануть Воскресенская, но шофер был тут как тут:
— Не бэ, погрузимся. Кому здесь быть, твой сигнал ожидать? Черепахам разве что? Ох, опять ты переживаешь много. Не бери в голову…
— Внимание! — заорал Миша истошней прежнего. Снова он прицелился куда-то в небеса, ногу отставил, как горнист, и бабахнул. В ответ гулко ухнул сверженный бак, зарницы замигали, пропел на лету что-то залихватское ветер, искры рассыпались широким шлейфом, ракета прочертила в небе большую синюю запятую.
— Ур-ра-а-а! — проорали теперь три мужские глотки.
— Ур-ра-а-а! — отозвалось где-то на холме.
— Ур-ра-а! — прошептало эхо в другой стороне.
И, словно в ответ на этот троекратный клич, в темноте кто-то тягуче и мутно завыл.
— Что это? — спросила Воскресенская с опаской. Прислушалась, но вой смолк. — Или мне послышалось? Ведь было что-то? А, мальчики?
— Да вроде, — неясно отозвался Миша, разочарованный временной оттяжкой очередного залпа.
— А может, и послышалось, — заметил шофер.
— Как же всем послышится-то, голова. — Голос тети Маши тоже волновался — в такт начальнице. — Я тоже слыхала. Ишак, кажись. А может, верблюд.
— А может, варан? — бойко осведомился шофер. — Может, это он так «ура» кричал? А, Федоровна?
Вой не повторялся.
Постояли секундочку молча, в ожидании, как вдруг Воскресенская подозрительно глянула во тьму, пригнувшись.
— Орехов, ты?
Парень не отвечал. Вгляделись и остальные: фигура парня действительно нарисовалась неподалеку, он стоял спиной ко всем молча и точно задумавшись.
— Эй, Вадик, это ты воешь-то? — спросил шофер.
И вновь ответа не было.
— Обиделся, — откомментировал Миша. — Ну и хрен с ним.
Тут спину парня передернуло, он скособочился, сгорбился, что-то клокочущее донеслось с его стороны — бульканье и хлипы.
— Не проблевался еще, — отметил шофер. — Мишка, заряжай. А ты два пальца в рот сунь, — посоветовал он парню, — полегчает.
— Ур-ра-а-а! — вновь раскатился по округе диковатый, не идущий к здешним молчаливым местам вопль. Ракета, на сей раз зеленая, мертвенным светом высветила стены кошары, кучку людей, оспинную пустую землю перед домом, зарницы откликнулись ленивее, зато вой не замедлил повториться — но только ближе, тягучей, громче, ясней и еще более противный, чем прежде. Что-то больное, надрывное слышалось в нем.
— Верблюд, — на этот раз уверенно сказала повариха. И добавила, будто другие не слышали или не знали, как этот звук назвать: — Воет!
— Может, заблудился? — предположил шофер.
— Как же он в пустыне заблудится-то? — возразила Воскресенская. — Больной, может?
— Или пить хочет? — вставил Володя без запинки, но уж вполне ни к селу, ни к городу.
— Сейчас мы ему поднесем.
Миша заржал. Но оборвался, потому что верблюд завыл снова — яро, неистово. Начинал он с какой-то низкой и обиженной ноты, как бы с мычания, потом взвывал и заканчивал высоким фальшивым голосом, словно кричал от боли или притворялся. Надрывный этот вопль в темноте раздирал душу.
— Что ж это, боже мой, — пролепетала Воскресенская. — Кажется, к нам идет?
И вдруг парень, все корежившийся в темноте, вымолвил глухо:
— Это голый.
— Кто?!
— Голый верблюд. Оставили его.
Парень говорил, все стоя к остальным спиной, а лицом к ветру, отчего выходило душно и неразборчиво. — Верблюды пили у колодца днем, а его оставили. Вот он и…
— И что ему надо? — подозрительно поинтересовалась Воскресенская.
— Тебя, что ль, ищет? — спросил Миша иронически.
— Голый, одетый — один черт! — вставил шофер.
— Да слушайте вы его! Напился — и молчи себе! — крикнула парню повариха.
Тот и вправду замолчал и вновь рыгнул.
Всем стало спокойней.
— Повоет и уйдет.
— Конечно. Это ракеты его испугали, вот что.
— Ну, не надо больше тогда.
— Конечно, в дом пойдем. Водочка-то выдохнется, да, Мишка?
— И овечку надо добить.
— За стол, за стол, мальчики. И Орехова прихватите, спать ему пора…
Но тут такой истошный вой раздался поблизости, что разом замолчали в оцепенении. Кровь стыла в жилах, так этот животный крик был страшен, впечатление было, что рядом открыли живодерню.
— Где он?
— Рядом где-то.
— Фонарик есть? Засвети!
— Там, там, не туда светишь. В той стороне, кажись.
— Боже, только б он замолчал! Но вой не прекращался теперь.
Долгий, мутный, такой, что с души воротило и тоже хотелось завыть.
Фонарик прыгал у Миши в руках, светил близко, шагов за десять, зарницы приутихли, как на грех, ничего нельзя было разглядеть во мгле.
— Голый это, — повторил парень шепотом. — Заболел, наверное.
— Да замолчи ты!..
Наконец что-то темное зашевелилось в стороне от дома, где-то за туалетной кабинкой. Ветер посвистывал, поигрывал своей добычей, несся вниз по холму, но не мог уже заглушить будто какой-то топот, посапыванье. Темное надвинулось, невольно все сделали шаг назад, где-то далеко на востоке выбросилось из-за горизонта наискось белое пламя, и все увидели упирающуюся, громадную впотьмах фигуру верблюда и человека под ним, тащившего его за короткую веревку, продетую в кольцо у животного в носу.
— Эй, что тебе? Что тебе надо? — закричал Миша, ошалело водя фонариком. — Кто ты?
Ответа не последовало. Но в следующей вспышке можно было различить: положение фигур изменилось. Верблюд теперь стоял на коленях, мерной тушей маяча перед ним, а человек хватал что-то с земли и будто засовывал верблюду в пасть. Зарница потухла, верблюд завыл, сперва муторно, тяжко, а потом вдруг закричал — именно закричал — как ошпаренный. Закричал и Миша. Зрелище было настолько отвратительно, крик верблюда так безумен, что Мишин голос сорвался, звучал истерически и надрывно.