Сергей Алексеев - Покаяние пророков
…бывший оперуполномоченный МГБ, прятавший доносы стукачей и тем не раз спасавший Мастера от арестов…
…сотрудница отдела редких книг и рукописей из Ленинки, позволявшая выносить за пределы библиотеки любой раритет: и тогда-то была в возрасте, а и сейчас еще крепенькая, с живыми печальными глазами. «Вы — гений! — говорила она, когда будущий академик издал всего несколько первых работ. — Поверьте мне, у вас большое будущее»…
…известный филолог и критик Сарновский, еще молодым человеком помогавший создавать ЦИДИК, но в расцвете славы ставший невозвращенцем. Приехал в Россию несколько лет назад и оказался никому не нужным. Теперь заместитель директора ЦИДИКА…
…и университетская однокашница Валя Сорокина еще жива, стоит за спинами и плачет. Приютила, когда Мастер вернулся из лагерей, пораженный в правах, с запретом преподавать в вузах, целый год поила и кормила, чуть не развелась с мужем из-за него…
…аспирант Евгений Миронер, любимый и последний ученик, светлая, умная голова — только бы не ушел в бизнес или не уехал из страны…
…преподаватель философии Кораблев — постоянный оппонент и возмутитель нравов в ЦИДИКе, та самая щука, чтоб карась не дремал…
…и последней, у ног, от скромности и природной застенчивости, пристроилась Ангелина, вдова старшего сына, все последние годы ухаживавшая за старым и немощным свекром. Как только Лидия Игнатьевна появилась в доме — ведь ушла, чтоб не мешать, не мозолить глаза большим людям…
— Подойдите ко мне, — попросил академик, подавая Ангелине руку.
Она не могла пройти между людьми и кроватью — чтобы не заслонять, — обошла кругом, приблизилась к изголовью.
— Я здесь, папа…
Он сам взял ее сухонькую ручку, но подержал и выпустил.
— Прощайте… Не забывайте меня.
Ангелина не заплакала — не хотела мешать своими слезами, только поклонилась и пошла в двери. Остальные же все еще стояли и смотрели, как Мастер начинает подрагивать, а костистые, синеющие пальцы его и вовсе выбивают неслышную дробь. Наконец умирающий махнул рукой.
— Ступайте… Мир вам…
После прощания с близкими он попросил сиделку выйти. Та все поняла, поцеловала в лоб и ушла, скрывая слезы. А он унял вдруг пробежавшую легкую дрожь в конечностях, однако не избавился от разливающегося по телу смертного озноба. Теперь холод бежал не от рук и ног, а зарождался под гортанью — там, где собрался, сосредоточился его дух. Перестав этому сопротивляться, он несколько минут прислушивался к плеску ледяных волн, пока не обнаружил, что их такт сопрягается с биением сердца, и от каждого толчка остывшая кровь сильнее студит тело, изношенное, проржавевшее, как консервная банка.
Потом он потерял счет времени, а вернее, считал его другим образом — насколько становился неподвижным и бесчувственным. Но от всего этого разум высветлялся настолько, что, казалось, в голове, где-то в теменной части, уже горит иссиня-белая лампа. И с усилением ее накала, с ритмом холодеющего сердца наваливался необъяснимый, безотчетный страх.
— Почему? — будто бы спросил Мастер, ощущая, как дух его, уже взбугрившийся у основания горла, внезапно утратил свою пузырчатую шипучую легкость, содрогнулся и начал каменеть, словно раскаленная лава в жерле вулкана, так и не выплеснувшаяся наружу.
* * *Он очнулся от удушья, попытался разжать зубы, открыть рот, чтобы вздохнуть, и ощутил, как лицо — глаза, губы, нос, нижняя челюсть — все закаменело, покрытое чем-то сырым и тяжелым. Первой мыслью было: его опять мучают охранники, втоптали в землю, забили сапогами голову в болотную грязь и бросили умирать. И это осознание насилия заставило Мастера сопротивляться; он не в силах был поднять голову, но дотянулся рукой и стал отковыривать, сгребать вязкую, сохнущую массу. Наугад, скрюченными пальцами он зацепил твердую кромку возле уха и одним движением сорвал с лица облепляющую тяжесть, как коросту.
Перед глазами возникло чужое расплывчатое лицо, и тотчас раздался панический картавый голос:
— Он жив! Доктор! Вы сказали: он уже мертв, — а он еще жив! Он сорвал гипсовую маску!
Мастер сморгнул белесую пелену — рядом с незнакомцем появилась Лидия Игнатьевна.
— Господи…
— Пить, — попросил он. — Воды… Перепуганная сиделка сдернула с его головы бинт, которым была подвязана челюсть, приложила к губам край стакана, но руки ее тряслись, вода разливалась.
Тогда он приподнялся, высвободил вторую руку, сам сделал несколько глотков, после чего растер лицо, перепачканное гипсом, и мокрую грудь.
— Горит, — пожаловался. — Больно…
В изголовье оказался еще и врач, таращил глаза, мотал головой.
— Не может быть… Консилиум установил смерть…
— А я предупреждал! — прокартавил незнакомец. — Я же вам говорил, следует дождаться трупного окоченения!
Быстрее всех справилась со страхом и паникой Лидия Игнатьевна, схватила полотенце, стала вытирать лицо академика.
— Уйдите отсюда! Все уйдите отсюда! Оставьте нас. Только сейчас он обнаружил, что на улице свет — должно быть, раннее утро, ибо солнце доставало окна кабинета уже в седьмом часу. И это обстоятельство неприятно его поразило.
— Не хочу, — проговорил Мастер. — Зачем… рассвет? Неужели я…
— Да, уже утро, — уставшим и оттого почти спокойным голосом отозвалась Лидия Игнатьевна. — Как вы мучились, господи… И вроде бы все кончилось, пришел специалист снимать маску…
— Все болит, — признался он. — Почему я не умер?
— Вы умерли… В шесть утра был последний консилиум…
— Почему я… снова жив?
— Это знает лишь Всевышний…
— Мне больно…
— Сейчас позову доктора, поставит обезболивающее…
— Я запрещаю.
— Но у вас опять будут… страшные судороги… На это нельзя смотреть.
— Вы обязаны… исполнять мою волю.
Сиделка протерла влажным бинтом его лицо, заменила подушку, испачканную гипсом, поправила одеяло.
— Здесь вам будет тяжело, нет специальной аппаратуры. — Она, как всегда, подбирала слова. — В Москве открыли первый хоспис… Там есть все, чтобы облегчить… Если человек долго умирает. Я буду с вами, хоть месяц, хоть два…
— Прикажете мне… так долго мучиться?
— Врачи говорят, бывают и такие случаи. А в хосписе… специальное оборудование, медики. Я сейчас позвоню, и придет машина.
— Нет… Не смейте…
Лидия Игнатьевна вдруг опустилась в кресло и с женским участливым отчаянием воскликнула:
— Но еще одну ночь я не выдержу!
Это ее состояние тоже было знакомо: за сорок лет ее верной службы она несколько раз неожиданно бунтовала и делала попытки уйти, уехать, но всякий раз возвращалась, ибо жизнь ее становилась бессмысленной…