Томас Эспедал - Вопреки искусству
Она стояла в дверях.
Я не знал что ответить. «Можно мне войти?» — спросил я. «Прости, — повторила она, — это твоя комната. Я три года в ней прожила. И учиться уже закончила, теперь работаю, но жилье пока не нашла. Наверное, вернусь домой. Мне совсем не хочется, но придется — поживу с матерью или отцом, они в разводе», — сказала она. Девушка присела на краешек кровати, а я сел на единственный в комнате стул. У нее были длинные каштановые волосы, забранные в хвост. Голубые глаза, пухлые губы, тонкий желтый свитер, синие джинсы — мне отчего-то трудно было смотреть на нее. «Тебя как зовут? И откуда ты приехал?» — спросила она. Я рассказал ей обо всем, она качала головой, упершись указательным пальцем в нижнюю губу. На губе появилась вмятина, и этот жест показался мне вдруг знакомым. Она сидела на кровати, а я — на единственном в комнате стуле, и мне показалось, будто все это предопределено, эта странная комната, которая не принадлежала ни мне, ни девушке, и то, как моя собеседница покачивает головой, все казалось мне знакомым, это уже когда-то происходило со мной, я, сам того не зная, будто бы ждал этого момента, и стоило лишь девушке прижать палец к губам, как я тотчас же понял, что именно произойдет с нами. Меня осенило: мы будем жить в этой комнате вместе.
Я поселился в комнате, но девушка не съехала. Она собиралась съехать, как только подыщет квартиру в Копенгагене, но не уехала. Она решила остаться, а я взамен пообещал не приставать к ней, она заставила меня пойти на соглашение: я не трогаю ее, а она не касается моих бумаг. Довольно скоро мы привыкли делить эту тесную комнатушку: девушка спала в кровати, а я — на полу, на матрасе. Она рано вставала, садилась на велосипед и ехала на работу. Она работала в магазине одежды. Я садился за стол и работал весь день до ее возвращения. Это была двойная радость: я был счастлив целый день проводить в одиночестве, чтобы меня никто не тревожил, а вечером я с радостью ждал, когда она вернется в нашу маленькую комнату. Я ждал ее.
Я, не предприняв никаких усилий, кроме переезда из Бергена в Копенгаген, в Рёдовре с его парками и домами, обрел счастье. Я словно вернулся на обжитое место, я возвратился домой. В окно светило солнце. На столе стояла ваза с белыми хризантемами. Солнце несло в комнату то лето, то осень. Из окна я видел играющих в футбол студентов, а за футбольным полем был ручей, впадавший в пруд, по которому плавали утки и гуси. На берегу, улегшись в кружок, загорали девушки с книжками. С десяти до часу я писал, потом обедал на общей кухне и отправлялся на прогулку по лесу. Тропинок там было множество, но у меня был постоянный маршрут — через лес, к берегу моря, где я сбрасывал одежду и плавал. Дважды в неделю, по вторникам и четвергам, я садился на велосипед и ехал на лекции в Институт истории искусства, расположенный в старом складском помещении на Лангелиние. Оставив велосипед возле института, я поднимался на третий этаж и слушал, как Тедди Бруниус рассказывает об Андерсе Цорне или Эдварде Мунке, он читал лекции по скандинавскому искусству девятнадцатого века. Маленький крепыш в темном костюме и белой рубашке с широким черным галстуком, он и сам словно принадлежал эпохе, о которой рассказывал. Тедди Бруниус на несколько часов перемещал нас в прошлое, во время Сёрена Кьеркегора и Ханса Кристиана Андерсена. Я писал более усердно, чем когда бы то ни было, мне очень хотелось написать роман. Я проводил за столом время с десяти до трех, потом делал передышку и вновь писал с трех и примерно до пяти, когда Линда возвращалась с работы. Мы ужинали вместе, а потом смотрели телевизор в общей гостиной, или она ложилась на кровать и болтала обо всем на свете. Она обожала разговаривать, ей обо всем хотелось рассказать. Однажды вечером она сказала: «Я сегодня уйду, у меня свидание с одним парнем. Возможно, ночевать не вернусь. Ты меня не жди». Я улегся на матрас и стал дожидаться ее. Я надеялся, что она вернется, это была игра на грани фола, еще немного — и я бы бросился разыскивать ее, но я понятия не имел, куда бежать, я совсем не знал Копенгагена, я все время просиживал взаперти в этой комнате наедине с ней.
Наконец она вернулась. Было раннее утро, я услышал, что она отпирает дверь; она вошла и прямиком направилась в угол, где я лежал на матрасе, зажмурив глаза. Остановившись рядом со мной, она сняла пальто и разулась, оставшись в прозрачной блузке и черной юбке, такой короткой, что мне видны были волосы у нее на лобке, ее обнаженное тело. «Ты спишь?» — спросила она, склонившись надо мной. «Зачем тебе делать меня несчастным?» — ответил я. Она улеглась на кровать, прямо на покрывало из искусственной кожи, и, подложив правую руку под голову, посмотрела на меня. «Я делаю это ради тебя», — сказала она. «Мне это не нужно», — возразил я. «Это нужно для твоей книги», — проговорила она в ответ.
В книге ее звали Луизой. Действие происходило в другом городе, я изменил внешность главной героини и соединил ее рассказы в роман. Я писал его днем, пока Линда была на работе, и по ночам, когда она спала. Ночью я писал от руки. По ночам особое счастье и особая тишина. Я набрасывал на абажур белую рубашку и, сидя в полумраке, смотрел на окна домов по другую сторону лужайки, представляя, что мы живем в одном из них. В маленькой комнате с письменным столом, двумя лампами и узкой кроватью, живут двое. Они ходят по тесной комнатенке, словно пленники, плененные, я видел их тени или силуэты, девушка и юноша, одного роста, похожие друг на друга. Мне хотелось, чтобы они были похожими. Хотелось, чтобы они были ровесниками, в ноябре ей исполнилось девятнадцать, и его день рожденья тоже в ноябре. Они не знали друг друга и не любили, они делили маленькую комнатку, и мне хотелось, чтобы они стали похожими на двух героев романа.
По выходным они ездили на велосипедах на пляж. Был конец августа, но солнце еще грело, и море тоже было теплым, мы плавали, а потом лежали рядом на песке.
Они доезжали по берегу до музея «Луизиана» в Хумлебеке, чтобы посмотреть на скульптуры Джакометти — высокая фигура шагающего мужчины и высокая фигура стоящей стройной женщины. Они вставали рядом со скульптурами и мерились — девушка была одного роста с бронзовой женщиной, а он был таким же высоким, как мужская скульптура. Они фотографировались, а потом вешали снимки на стену в комнате. На фотографии она будто шагала, слегка выставив ногу, а он стоял, выпрямившись и вытянув руки.
«Нам нужно все изменить», — сказала она.
Мы сели на велосипеды и поехали смотреть дом Карен Бликсен на Страндвейен, большой белый дом и розарий, красные и желтые цветы карабкались вверх по белой стене, почти закрывая окна своими жесткими листьями. За домом еще один сад, скорее парк со множеством тропинок. Буки, осины, ясени, березы и каштаны, огород и небольшой пруд с рыбами, на деревьях висели скворечники, чтобы никто не потревожил наседок. Небольшой холмик под одним из деревьев — могила Карен Бликсен. Здесь, в этом доме, в кабинете, она сидела за столом, на стуле из кедра, возле бюро красного дерева, под столом лежал африканский ковер, а на окнах висели длинные, до пола, плотные шторы. Писательница будто бы хотела продлить себе жизнь. Она заворачивалась в штору, обматывала ею ноги и талию, грудь и живот, оборачивала ткань вокруг шеи, прикрывала бело-желтой шторой рот, нос и глаза, наматывала ее на голову, как тюрбан, так что лицо облачалось в новый устрашающий наряд, он привязывал ее к столу словно цветок к подпорке. Она сидела за столом, завернувшись в желтую штору, напоминавшую цветочные лепестки. Мы снова проехали дом и розарий и по Страндвейен возвращались в Копенгаген, к его мерцающим в сумраке огням, красным, желтым и белым, и к голубоватому осеннему небу над серыми кирпичными домами и улицами, бегущими к центру города, где дома расступались и становилось светлее. Мы проехали мимо кафе, дискотек и ресторанов, а потом слезли с велосипедов и пошли вниз по Скиндергаде к клубу «Краснапольский». Внутри было тесно, к барной стойке не протолкнуться. На танцполе в глубине клуба тоже толпился народ. Там гремела музыка, сверкали прожектора, мелькали руки, тела, головы. Мы втиснулись в толпу, пробиваясь сквозь мягкую человеческую массу, вдыхая тяжелый запах духов и пота, путаясь в едва заметной сети прикосновений и взглядов, лица казались неотличимыми, мы все были одинаковы, лишь один выделялся. Он стоял, прислонившись к стене, одетый в белые брюки на подтяжках и синюю блестящую рубашку с расстегнутым воротом. Над мертвенно-бледной шеей торчала круглая голова с большими темными глазами, похожими на две черные пещеры посреди вымазанного гримом лица, и с жидкими светлыми волосами, торчащими в разные стороны вследствие укладки гелем. Это был Пол Борум. Он походил на птицу. Большую грузную птицу. Он стоял, выпрямившись и не двигаясь с места. Прислонившись к стене, он оглядывал зал, где мы медленно описывали круги между баром и танцполом, мы танцевали. Мы танцевали, а зима уже приближалась. В воздухе появились снежинки, белые и легкие, они танцевали в темном воздухе и таяли, упав на асфальт. По ночам черный асфальт становился белым от инея. В декабре я прочитал книгу Поля Борума, я перечитывал ее медленно, несколько раз. Тогда я впервые читал книгу, чтобы научиться чему-либо, постичь тайны книги и ее систему, изучить, как она написана и составлена. Я хотел исследовать поэтический язык, каково это — рассказывать что-то настолько сложным способом, более глубоко и, возможно, более правдиво, я был не уверен, не всё из прочитанного понимал, но книга зацепила меня, и я начал читать поэзию.