Мари-Луиза Омон - Дорога. Губка
Бразильянке до всех этих разглагольствований нет никакого дела. Ну а я-то, с чего это я испытываю чуть ли не блаженство, слушая, как мать близнецов излагает свои педагогические взгляды. Все-таки у меня слабость к теориям, какими бы они ни были.
Две пожилые женщины, обычно отдыхающие в Ницце, показывают друг другу снятые там яркие цветные фотографии и надолго застревают на одной из них, где запечатлено целое поле гвоздик.
— Люблю гвоздики, но мне нельзя ни к платью их приколоть, ни в вазу поставить, тут же со мной что-нибудь непременно случается. У меня могут стоять гладиолусы, тюльпаны, фиалки, всё что угодно, только не…
Она бесконечно огорчена, что не гвоздика, но не может, нет, не может преступить запрет. И она все громче и громче перечисляет неудачи, болезни, срывы, которые произошли из-за гвоздики. Соседка, кажется, в восторге; она и не подозревала, какова сила этих цветов, теперь она будет внимательнее.
— А может, это вроде аллергии, одни от нее больше страдают, другие меньше?
— О! — восклицает ее приятельница, убежденная в обратном, — попробуйте, сами убедитесь, — точь-в-точь так, будто рекомендует надежный товар.
Движение наконец возобновляется, медленное и величественное, все ряды продвигаются с одинаковой скоростью. Молодая женщина в чалме что-то напевает, будто она у себя в ванной.
— С той недели, — говорит Клод, — я в отпуску.
Песня оборвалась, чалма подскакивает.
— Как, вы нас покидаете? Вы меня даже не предупредили!
— Да, он едет в отпуск, — говорит Агата, — он бросает меня неизвестно на кого.
За этим упреком плохо скрытая гордость: она была предупреждена, она — избранная.
Молодая женщина в чалме беззлобно улыбается и снова начинает тихонько напевать. С этой минуты мир звуков, окружающих нас, достигает безупречного совершенства, особенно если принять во внимание, что и во мне самой начинает звучать песня, как бы в благодарность за эту безупречность.
Кроме бразильца, в автобусе еще двое мужчин. Они, безусловно, как-то связаны со строительством, потому что до тех пор, пока мы не проезжаем Лонжюмо, они не перестают критиковать каждый дом, расположенный вдоль дороги, и мало какие удостаиваются их снисходительного отношения. Едва мы въехали в оголенный мир автострады, они замолкли. Они даже не обращают внимания на крупные жилые массивы, которые виднеются вдали. Эти немолодые люди, должно быть пенсионеры, совсем не высказываются с тех пор, как мы покинули мир маленьких домиков, где живут по три-четыре семьи и которые под силу построить самому. Восхитительные абстрактные конструкции гигантских фонарей, похожие на цветы, пригнувшиеся под порывом ветра, бесконечные нити электрических проводов, покрывающих весь Рэнжис[2], линии высокого напряжения, как мачты, разметившие воздушный путь электричества, — все это оставляет их молчаливыми и безучастными.
По мере того как мы приближаемся к Парижу, оживленнее становятся разговоры, картины, звуки, темы, их все больше и больше. Движение захватывает и небо: над нами синие поезда метро линии Со. На другом мосту остановившийся мотоциклист смотрит на нас сверху. Парень и мотоцикл, кажущиеся тонкими линиями, перепутываются с тонкими линиями металлического парапета. Всё как знак и чертеж. Мы едем вдоль закругленной, наклонной стены, которая поддерживает бетонный скат, разрисованный линиями, имитирующими соединения камней, это сделано не без кокетства, следов его на автодороге все больше по мере приближения к городу.
— Мама, — кричит юный читатель надписей, — гора!
Но это всего лишь грубые контрфорсы при въезде в город. Весной на них сидят дрозды и ласточки; вчера здесь безмятежно играл заблудившийся щенок.
— Не беспокойтесь, — сказал Клод, — полицейские его спасут.
Вот наконец и церковь слева от нас, вплотную к ней — последний туннель. Где точно она расположена, я не знаю, даже название ее мне не известно.
Это небрежение сегодня кажется мне преступным.
Из автобуса церковь видна только наполовину: ее загораживают соседние здания, мы видим их задние стены, прорезанные узкими бойницами, предназначенными, бесспорно, для освещения лестниц, и еще видим линеечки лоджий, как на плане.
Бетонный скат, возвышающийся над тоннелем, вздымается мрачной серой глыбой, он похож на укрепленный замок или чудовищный блокгауз. Всякий раз, когда я вижу эту глыбу, она напоминает мне какое-то кошмарное видение, которое рассматриваешь в лупу, и еще я думаю, что здесь можно было бы терпеливо и долго выдерживать осаду.
Вчера эта мрачная глыба показалась мне вполне миролюбивой. И впечатление это усилилось, потому что с левой стороны нас обогнал пикап, где на заднем сиденье спала девочка в ситцевом платьице до самых пят, какие носят в Провансе. Это была цыганочка из мелодрамы, маленькая упрямица в золотых кольцах, которая предпочитает смерть рабству и умеет прочесть на нежнейших ладонях ужаснейшее будущее; неисправимая бродяжка, которую в силах остановить лишь огонь костра; гитана, цыганка, романа, дитя дороги, Эсмеральда.
Пикап замер в нескольких метрах перед нами. Сбоку от него в малолитражке юный бородач читает длинное письмо, положив его на руль, он блаженно улыбается. Не может, по-моему, не существовать связи между этим юношей и заснувшей девочкой. Почему мне кажется, что этого ребенка, так мирно спящего, надо непременно спасать? Сегодня нелепость всего этого бросается мне в глаза; я даже не заметила, что заблудилась в своих литературных фантазиях, и не насторожилась ни на секунду. Автобус всегда казался мне пространством замкнутым, защищенным, далеким от всех волнений и вожделений — вполне невинным. Я въехала в Париж, уверенная в том, что поездка была самой обыкновенной, такой же, как все другие поездки.
Когда я вспоминаю вчерашний день, меня поражает, что хоть он и был в каком-то роде безупречным, но оставался вполне заурядным, состоял исключительно из обычных, знакомых, конкретных элементов. Я думаю, может, я подошла сейчас к концу определенного периода своей жизни и больше никаких прописей для себя не найду? Сегодня вчерашний день кажется мне знамением сокрушительного падения. Народная мудрость в подобных случаях ставит диагноз, восхитительный по своей простоте: «Это было слишком прекрасно».
VII. Белый кролик
Когда я выхожу на своей остановке, мне надо только — перейти улицу, и я — на работе. Еще недавно наш Центр был на некотором расстоянии от Орлеанской заставы, и эту перемену я пережила довольно тяжело: пришлось как-то иначе организовывать свое время. Передо мной встал выбор: либо ездить следующим автобусом, либо, являясь раньше времени на работу, находить себе какое-нибудь, занятие, которое неизбежно будет прервано через двадцать минут обычными моими делами, либо, наконец, проводить эти двадцать свободных минут на улице. Сначала я подумала, что прогулка будет мне полезна и вполне заменит те почти полчаса ходьбы, на которые меня прежде вынуждали обстоятельства. Решиться я могла только на небольшую прогулку; мне казалось, что она плохо вписывается в мой день, а может, даже и небезопасна.
Есть в Монруже старые дома с красивыми фасадами; невольно да зацепишься мыслью за какой-нибудь завиток или гипсовый медальон. В распахнутые ворота видны обветшалые памятники — создания ремесленников прошлых веков, а порой настоящие сады, весной благоухающие сиренью. Я хочу ходить по улицам, не вертя головой по сторонам, просто смотреть, не предаваясь мечтаниям. Хотя и в таком созерцании таится уйма ловушек: ты позволяешь мысли сойти в наезженной колен, воображение увязывается за встретившимися людьми, населяет пустые дома.
Выбирая маршрут, тоже легко попасть в западню. Прогулка должна была стать для меня моционом, и ничем больше, но и не меньше, а единственный зеленый участок в этом квартале — сквер, примыкающий с одной стороны к Монружскому кладбищу, с другой — к площади Двадцать четвертого августа[3]. Мысль, что каждый день в одно и то же время я буду гулять по скверу одними и теми же дорожками, пришлась мне по душе, но ведь в городских скверах все так переменчиво и непостоянно. Конечно, здесь встречаются и завсегдатаи, но мне претит их разболтанность, их развязная манера поведения. Стоит людям пройти под деревьями, увидеть несколько былинок, как они тут же перестают быть самими собой, оказываются не в своей тарелке, как с цепи срываются, сходят с рельсов. Выбитые из колеи, они держат нос по ветру. К тому же в скверах обретаются всякие чудаки, звери и люди, оказавшиеся вне общества. Это прибежище женщин, которые разговаривают сами с собой, бездомных кошек, живущих целыми колониями среди деревьев; сюда приходят прогулять экзотических зверей или животных, выступающих как бы не в своей роли. Я там видела кролика на поводке. Он, словно собака, отвечал на заигрывания прохожих, ставил передние лапки вам на колени и прижимал уши, когда вы наклонялись, чтобы его погладить. «Это был белый кролик с перчатками и веером», — услышала я вдруг мамин голос. Не люблю, когда воспоминания хватают меня за горло. Я согласна вспоминать родителей в картинных позах, согласна говорить: «Помню, как мама читала нам, когда мы были детьми», но я не согласна вот так вдруг увидеть, как она сидит среди дюн в том голубом махровом платье, а сосновая ветка качается в небе над ее головой, не хочу слышать ее южный акцент, когда она читает нам «Алису в Стране чудес». Не хочу ощущать себя пятилетней девочкой, безжалостно заброшенной вдруг в этот парижский сквер (как раз в ту самую минуту, когда я, деловая женщина, иду на работу), готовой кинуться на шею первому встречному.