Александр Жебанов - Принцип Нильса Б.
В дороге я стонал, а врач все говорил: сейчас, сейчас приедем.
В больнице осматривал длинный худой хирург. У него были холодные волосатые пальцы. Он пальпировал плечо, хмуря черные сросшиеся брови, и внимательно вглядывался в себя. Был серьезным, а черные жесткие волосы лезли отовсюду: «на рентген» лишь сказал. И когда просмотрел мокрый снимок, подошел ко мне: «Ну что, брат, будем немножко резать тебя, — теперь он улыбался. — Надо вставить тебе одну косточку и зашить связки — ну, это нам работа, а ты будешь лежать, отдыхать. Издалека?» Я назвал. «Есть возможность известить кого-нибудь?» — «А может, не надо? Волноваться будут…» Хирург понимающе улыбнулся: «Если бы, если бы, но, понимаешь — формальности всякие… тебе сколько лет, восемнадцати ведь нет? Ну и потом, тебе спокойнее будет — когда после операции родных увидишь… Ну как?» «У Василь Валентиныча телефон есть, — вздохнул я, — он знает — и код, и моих родителей, а все-таки я бы ничего не говорил». «Ну-ну», — похлопал меня по колену хирург и вышел из палаты. Вошла нянечка, полная женщина, с добродушным лицом и ласковой улыбкой:
— К Сергею Борисовичу? — она принесла операционную одежду и помогла снять с меня мою. — Он хороший… А крестика-то нет?
— Нет — неверующий.
— А зря… Крест-то, он всем помогает. Погоди-ка, — женщина вытащила откуда-то из-под халата коричневую ленточку, сложенную много раз. Давай вот под пяточку, в носок…
Так быстро все произошло, что я не успел возразить и лишь наблюдал, покорившись этой несколько своеобразной заботе.
— Молитва — «Живый в помощи». А сам в какой класс-то ходишь?
— В девятый.
— У меня внучок твоего возраста, — она сложила мою одежду и заправляла койку. — И где тебя так? Озорники какие?
— Да нет, на соревнованиях.
— Ну, не бойся, все будет хорошо. Сергей Борисович-то, он дело знает, — нянечка взяла одежду и вышла.
В процедурной взяли кровь из уха — анализ на свертываемость и еще чего-то там… Я блуждал глазами по стеклянным шкафам, по приборам и шлангам и не находил ничего знакомого и доброго: все чужеродно блестело и было холодным в своем блеске…
Пришел хирург, сказал, что до дома дозвонились и родители уже выезжают: а что ж не сказал, что мама твоя мне коллега? Ну, сейчас все будет готово. И хирург ушел, унося запах сигарет и дорогого одеколона.
Стол в операционной — под многоглазым прожектором — был на удивление узок. Я взобрался на него и лег, боясь упасть. Холод вошел в меня, да так там и остался.
Медсестры из-под стола выдвинули держаки и распяли. Привязывали кожаными ремнями со вшитой цепью: рука, через живот, чуть выше колен… Я чувствовал себя вдвойне беззащитным: без одежды и привязанный. Вдруг сразу проявились неудобства: было жестко, хотелось шевелиться и чесаться…
Накинули простыню и стали обрабатывать рану: сбрили под мышкой, терли тремя растворами — спиртом, зеленкой, какой-то синей гадостью…
Пришла анестезиолог. Сделала укол под мышку. И, звякая, подняла иглу сантиметров в пятнадцать. Объяснила: буду отыскивать нерв. Как ударит «током» в кончике пальца — говори. Понял? Было немного жутко — такая игла войдет в меня! После каждого моего мыкания и утверждения через иглу вводили раствор. А потом я уж чувствовал и не чувствовал. Пару раз брякнул от балды.
Медсестры ходили в повязках, поэтому выглядели таинственно и заговорщически звякали инструментами. А я наконец отыскал знакомый предмет из моей прошлой жизни — электронные часы с зелеными цифрами и следил, как уходит, ускользает время. Действительно, как быстро бежит время для нас и как медленно для себя: всего час назад был в спортзале, дрался на шпагах, а кажется, прошло страшно много и здесь я уже давно, очень давно…
После анестезии сильно зачесалось лицо. Левая рука была привязана, а правая боли уже не чувствовала и лежала как чугунная. Лицо так страшно зудело, что я решился почесать его своей раненой рукой… Мне казалось — поднимаю железную балку, стальную рельсу, а не руку. Я повернул голову и видел, как рука сгибается багрово-синяя в красно-рыжих чешуйках засохшей крови — не чуя себя. Минут пять прошло, прежде чем согнул ее в локте. Но тут она не удержалась и упала мне на лицо… Я думал, медсестер удар хватит — столько было криков и визгов. Руку с превеликими предосторожностями с лица убрали приказали лежать спокойно.
Пришел хирург. Уже весь в зеленом. Сказал, что начинаем. На меня напялили колпак. На животе расстелили тряпку и разложили инструменты. Начал тыкать иглой — спрашивал: чувствуешь, нет? Было больно, о чем и сказал. Хирург откинулся и медсестрам: ледокаин, быстро… И вляпали еще уколов десять. Задернули занавеску перед лицом и голову укутали: для чего? Чтоб от запаха крови не взбесился?
А хирург продолжал колдовать: сейчас я тебе нарисую, как буду делать разрез… И впрямь, ощутил легкое прикосновение и щекотание — будто перышком вели, но тут скорее в мозгу, чем в ушах, услышал хруст — и понял: не рисуют — режут… Звяк инструментов, легкий электрический треск… И вновь Сергей Борисович что-то брал с живота, клал обратно. Стала чуяться боль — как зуб ноет: глухо и неприятно. Теперь я чувствовал шевыряние в плече. Что-то стали перекусывать, какую-то жилу. Жила, чуялось, была в палец толщиной, вот они и жали, жали, — хрясь! — и перекусили… и так раз пять, а может, семь…
Не знаю, что там стало происходить: то ли отмораживаться, то ли обезболивающее перестало действовать, но боль разрасталась. Плечо уже не было чужим и бревенчато-бесчувственным, теперь в нем бесцеремонно копались, что вызывало во мне тихий ужас и страдания, как будто копались где-то внутри меня, в моей душе. Я начал постанывать и мотать головой. От круглой лампы, не дающей теней, шло ощутимое тепло — мне стало тошно. Услышал краем уха: наркоз, общий… Почувствовал — смазывают руку, укол. Столько уколов, наверное, за всю жизнь не получал. За шторку заглянул хирург: что, совсем невтерпеж? Я лишь простонал: больно, больно… Ну, еще можешь потерпеть? Потерплю, смотря сколько… Потерпи, скоро все — минут пятнадцать. Заглянула анестезиолог — лишь сейчас разглядел, что у нее черные глаза, — промокнула лоб…
Файл 37: ад
Наверное, начал действовать наркоз: боль утухла, а кукушка моя съехала совсем — в голове и глазах начали мягко повертываться неведомые миры, и я сам вращался с ними: медленно и неустанно. А свет-то — от Луны, Солнца? — такой струящийся и весь трепещущий вливался в меня, наполняя внеземным ликованием. Я поднимался в небо! Мимо проплывали серебристые облака, оставаясь далеко внизу, а навстречу проявлялся Космос… И я уже парил в невесомости. Мелькали, наплывали какие-то фигуры — смутные и неясные. И все было пронизано призрачными струнами: фигуры задевали их (а я никак!), и струны звучали нежными аккордами… Все проходило сквозь меня и отзывалось во мне. А внизу плыла Земля, поворачивалась Луна — я беспрерывно покачивался, наполняясь теплом и всеохватывающей Любовью…
Меня окружали призраки. Они клонились надо мной и вгрызались в правое плечо. Я был одинок в своем мученье: так продолжалось уже тысячу лет и так будет продолжаться тысячи лет… И как было СТРАШНО знать, что тебя заживо съедают: ты ешь, пьешь, сидишь, а где-то сбоку в тебя вгрызаются, в тебе копошатся, отпихиваются друг от друга мелкие белые червячки.
И я потерял себя. Я был разорван — на клочки, и продолжал дробиться… Я понимал, что это сон, и понимал: нет! не сон! Ужас и тоска охватили меня — я никак не мог проснуться от призрачных кошмаров. Сюда был вход, но не было выхода. И я мучился от боли, но больше от того, что помнил, что был здоров, что не знал такого состояния. И жалел, чтобы померк тот свет, что брезжил из прошлого — свет, освещавший тьму этих бредовых фантазмов; свет, который был так желанен и который был так ненавистен, не давал мне избавиться от этой полужизни. От нее нельзя ведь было избавиться ни проснувшись, ни умерев, а вот померкнул бы ТОТ свет и наступил бы покой.
Клонились лица. Одно из них, я знал, было лицом того ученого из Дании, о котором рассказывал мне папа, но почему-то не похожим на портрет в энциклопедии — был в очках и говорил отцовским голосом: «Помнишь принцип: все вернется, как снег?» Да, отвечал я, страдая, но ты не сказал мне, что это будет другой снег, иной снег… Ученый улыбнулся и приумерк — проявилось лицо Ольги с печальными глазами, маминым голосом…
И больше ничего не помню.
Когда проснулся, было солнечно. Вся моя рука, плечо и грудь оказались скованными — гипс. И уже настоящая мама склонилась надо мной. Я улыбнулся ей, ничуть не удивившись. Было видно, что она устала: набухли сосудики глаз, явственнее проступали под глазами тени, морщинки, — но все такая же красивая и сильная.
— Ну, вот и проснулся… Как самочувствие, сынок?