Дмитрий Козлов - Я уже не боюсь
В коридор через родительскую — то есть мамину — спальню падает прямоугольник лунного света. Марфа провожает меня немигающим взглядом, сидя на телевизоре. Я обуваюсь и выхожу из квартиры, тихо закрыв дверь.
Еду в лифте. Взгляд цепляется за процарапанные мной буквы — «ЮЛ». В голове рождается и тут же умирает дикая мысль: если бы я дописал ее имя, она сейчас была бы жива…
Несмотря на темноту духота продолжает давить огромной невидимой плитой. В ночи гудит какое-то предчувствие, напряжение. Забавно, если учесть, что я собрался сделать.
Иду по тротуару; улицу заливает мертвенный свет фонарей, тени листвы на асфальте густые, как лужи черной краски. Шаг за шагом. Шаг за шагом. Бормочу даты.
1994-й — Курт Кобейн вышиб себе мозги.
1925-й — Сергей Есенин повесился (если его, конечно, не грохнули).
1988-й — Александр Башлачев (терпеть не могу его песни) протаранил лбом оконное стекло и отправился в последний полет.
Свет в лифте кажется слишком ярким. Я ощупываю взглядом вырезанные и нарисованные на стенах слова, картинки и символы. Все кажется невероятно резким и четким. После бесконечной вязкой, мутной гущи, в которой я жил после Юлиной смерти, это странно и непривычно.
Выхожу из лифта, поднимаюсь по крутой лесенке на Крыши. Здесь никого. Гудит сияющий внизу город, далекий и будто ненастоящий. В лунном свете белеют спутниковые антенны.
Как-то папа притащил с книжного рынка маленькую книжицу под названием «Премия Дарвина». Там были собраны истории о самых глупых смертях или, реже, несчастных случаях, после которых герои утратили способность иметь детей и уберегли человечество от своих тупых генов. Кое-что там было смешным, кое-что не особо. Но на меня произвело впечатление, какими же истерически глупыми, бестолковыми и комичными были попытки некоторых типов покончить с собой. Особенно запомнился бедолага, который решил перестраховаться и застрелился, стоя на перилах моста с веревкой на шее. В итоге пуля его не убила, веревка оборвалась, падение в воду оказалось не смертельным, и бедняга окочурился уже в больнице, от переохлаждения.
Я не повторю его ошибки. Пущу себе пулю в висок, стоя на парапете. А внизу — шестнадцать этажей и асфальт.
Свинцовая тяжесть в воздухе становится настолько ощутимой, что, кажется, еще секунда — и кости затрещат под этим невидимым прессом. Я думаю о том, что в ней все и кроется, в этой тяжести. Абсолютно все. Вся эта сраная жизнь только для того и есть, чтобы давить, давить, давить, пока тебя не сплющит в лепешку. Я вдруг понимаю, что имел в виду Цой, когда пел: «Весь мир идет на меня войной». А еще приходит осознание: я больше никогда, никогда, никогда не проснусь в хорошем настроении.
Я встаю на парапет — и неожиданно все уходит. Становится легко. Я перестаю перебирать в уме даты. Вообще перестаю думать. Смотрю вниз и не чувствую ни тошноты, ни головокружения.
Я уже не боюсь.
Начинаю прыгать с крыши на крышу. Это легко. Как будто играешь в классики. Потом замираю и смотрю в пропасть.
Достаю пистолет, приставляю к виску. Может, там есть предохранитель — тогда придется попробовать еще раз. Не страшно. Обволакивает невероятная, невесомая легкость, и мне вдруг кажется, что сейчас я окажусь рядом с Юлей, в той заброшенной колокольне, в том бесконечно далеком теперь дне…
За спиной скрипит дверь, и я оборачиваюсь. Под подошвами кроссовок шуршит крошащийся бетон.
Алина-Адреналина. В своей желтой майке с черной надписью «ADRENALINE», за которую и получила прозвище. Со своим обычным взглядом — таким, будто за глазами лежит огромная темная страна, в которую никто и никогда не хотел бы попасть.
Это плохо. Я представлял все не так. Как угодно, но… Без свидетелей. Только я и смерть — моя лучшая подружка этим летом. А теперь… Странное оцепенение и дурманящая легкость прошли, уступив место прежней душной тяжести.
Алина подходит к парапету и становится на него. Смотрит вниз, как и я. Я вдруг представляю, что она сейчас предложит прыгнуть вместе. Почему-то это кажется дикой чушью и чем-то вроде трусости. Такое нужно делать одному или не делать вовсе.
Я вдруг понимаю, что все еще держу пистолет у виска. Представляю себя со стороны — образ настолько идиотский и пафосный, что я едва не смеюсь. Опускаю руку.
— Я тоже об этом думаю. Постоянно, — говорит Алина, как будто я ее спрашивал. — Почти каждый день сюда прихожу.
— И что? — говорю я, чтобы что-то сказать. Разговаривать с Алиной-Адреналиной, стоя на Крышах, кажется чем-то запредельно безумным. Похоже, я попал в какую-то серию «Твин Пикс» или что-то вроде того…
— Каждый раз говорю себе — завтра. Потерплю еще день, и завтра… — отвечает Алина. Она смотрит вниз так, будто этот вид ей привычней отражения в зеркале. — Так и живу. День за днем.
Меня вдруг прошибает отчаянный, обжигающий рассудок вопрос. Кажется, если я не получу ответа, меня разорвет на части, как того князя, которого привязали к двум деревьям, о нем нам рассказывали на истории. Один вопрос распадается на множество. Внутри неоновой вывеской пульсируют слова:
Почему? Почему? Почему?
Почему она не пошла в больницу?
Почему ее нет?
Почему она оставила меня одного?
Черное небо наконец покрывается белыми прожилками молний. А следом приходит оглушительный грохот, будто небо треснуло и мир разваливается на куски. Я слушаю гром и вдруг понимаю, что ответа не будет. Никакого.
И этого не изменить.
Вспоминаю, как смеялся над отцом, когда он говорил, что не хочет жить. Как презирал его, называл слабаком. И вот теперь я здесь…
— День за днем… — шепчу я и усмехаюсь, хотя минуту назад думал, что никогда больше даже не улыбнусь.
А потом делаю шаг.
Назад.
Тучи прорывает, и темноту наполняет шелест ливня.
12
От края удалось отойти и в прямом, и в переносном смысле. Тот вечер на Крышах время от времени снится мне, и во сне я иногда шагаю вперед.
Не самый приятный сон.
Я жду Китайца. Стою около въезда в гаражный кооператив, в паре кварталов от дома. По выжженному солнцем газону на обочине ветерок метет клочья пуха, пробитые талончики и пакетик из-под чипсов. По тротуару мимо меня тащится старичок — так медленно, что даже через полчаса я смогу выплюнуть жвачку и попасть ему в макушку. Небо царапает инверсионным следом самолет, взлетающий из Жулян. Он медленно ползет ввысь по синему полотну, как гусеница по листу.
Чихаю от автомобильной гари и смотрю на часы. Китаец опаздывает.
В общем-то ни с кем, кроме Китайца, я больше не общаюсь. Моими стараниями от прежней тусовки остались дымящиеся руины. Вернее, тусовка-то в порядке, только вот мне теперь в нее вход заказан.
Не могу сказать, что меня это сильно беспокоит. Скорее, уместным будет слово «наплевать».
Наконец, возле меня стреляет выхлопной трубой и замирает древний мопед «Карпаты». Верхом на драном седле — Китаец, попыхивающий сигаретой. Он задвинут на этих старых железяках. В его гараже есть еще совершенно мертвые остатки древней «Чезеты» и чуть более живой мотоцикл «Днепр», с которым Китаец вечно возится по выходным, пытаясь реанимировать стальной труп.
Я забрасываю за спину чехол с гитарой, забираюсь на мопед, и мы въезжаем в кооператив. Я смотрю на сигарету за ухом Китайца. Чуть ниже в ухе блестит серебром серьга.
Мы ползаем по извилистым гаражным «улицам» и наконец останавливаемся возле серых ворот. Китаец стучит в створку, сталь гулко грохочет. Лязгнув щеколдой, ворота открывает какой-то чувак.
Блестящие очки, футболка, заправленная в натянутые чуть ли не до груди шорты, бейсболка с поломанным козырьком…
Царьков!
В ту же секунду вижу в глазах чмыря узнавание и вспышку страха. Он явно едва сдерживается, чтобы не податься назад.
Странно, но привычное чувство, появления которого я жду — желание задавить, защемить, вогнать его в грязь, — сейчас не приходит. Сейчас передо мной просто обычный чувак, а не самоходная мишень. Даже больше — за блеском страха в его глазах я вижу что-то еще, и это «что-то» неким странным образом роднит меня с ним.
Общее между мной и Царьковым… Жуткая мысль. Подумаю об этом как-нибудь попозже.
Мы входим в гараж. Там темно и прохладно, пахнет пылью и машинным маслом. Мотоциклетное барахло, инструменты, драную раскладушку и стопки старых выпусков журнала «Наука и жизнь» Китаец перетащил к стенам, освободив бетонную площадку в центре. Под потолком висит тусклая переноска, придающая гаражу неожиданно уютный вид.
Царьков торопливо бросается в угол, как напуганная светом крыса. Там его ждет настоящая басуха — кажется, YAMAHA — и маленький усилитель. Левее располагается нечто, напоминающее груду банок из-под краски и ящиков, увенчанную пионерским барабаном. Назвав это ударной установкой, Китаец явно сильно погорячился.