Дмитрий Козлов - Я уже не боюсь
В моей комнате небольшие изменения. Появились два плаката. Специально ездил за ними на Петровку. На одной стене, над кроватью, черно-белый Высоцкий. Напротив, рядом со шкафом, глядя Высоцкому в глаза, — цветной Курт Кобейн. Точно такие же — и также напротив друг друга — висели у Юли в комнате. Высоцкого вроде повесила когда-то сестра, любительница походов и песен у костра, а Курта уже Юля добавила. Я, когда на них смотрел, всегда думал, о чем глубокой ночью могут говорить Высоцкий и Кобейн.
В последнее время для меня вдруг будто ожило множество мелочей, которые вышибло из головы всем этим… всем, что случилось. Как она медленно наматывала прядь волос на палец, когда говорила. Или как все время напевала «Sweet Dreams» — наверное, версию Мэнсона, а не «Eurythmics», хотя, может, и нет. Иногда почти бесшумно, одними губами.
Иногда перед поцелуем.
Тогда я даже не отдавал себе отчета, что она так делает, а сейчас сам напеваю эту песню. Одними губами. Пытаюсь представить, как двигались ее губы. Вспомнить.
Я достаю гитару и начинаю перебирать струны, пытаясь подобрать «Sweet Dreams». Сначала получается не очень. Но потом становится лучше.
13
Я очень плохо ориентируюсь в центре. Конечно, нельзя сказать, что я вообще там ничего не шарю, — мы пару-тройку раз катались повисеть на Крещатик и Майдан или в кинотеатр «Баттерфляй» на Республиканском стадионе (Долгопрудный как-то сказал, что это не центр, но, как по мне, так все, что за Московской площадью, это самый что ни на есть центровой центральный центр). А еще мы ездили на Почтовую площадь, погулять по набережной, с Аллой Вронской, когда я с ней встречался в девятом классе. Она тогда еще испачкала платье мороженым, а я пришел домой, вымазанный в помаде…
Но, чтобы туда попасть, нужно тащиться на тролле через пробку на автовокзале, а потом еще на метро трястись… Поэтому мы почти все время торчим на Колосе, и центр я знаю в основном по школьным экскурсиям и детским воспоминаниям — мы с родителями ездили и к Родине-матери, и в Исторический музей, и на Золотые ворота поглядеть. Папа тогда трындел, как экскурсовод, — он тоже историю хорошо знал.
Лишний повод в центр не заглядывать. Эти воспоминания и так давят, хоть уже давным-давно усохли, но стоит посмотреть на все те места, и они набухнут, оживут и будут мучить вместе с остальными…
И все-таки мы — все, кто был в гараже, — сидим в грохочущем, визжащем сталью вагоне и несемся в центр. На «Золотые ворота». Это Никита всех подорвал. Оттуда пойдем в место, которое они с Царьковым называли БЖ.
Я смотрю на толстые провода, бегущие по черной стене тоннеля за окном, как гигантские змеи. Напротив, в углу, развалился и спит, открыв рот, мужик в потертой кожанке. На другом конце скамейки, у двери, девушка с короткими ядовито-зелеными волосами, в больших темных очках читает «Бойцовский клуб» Чака Паланика. Свет в вагоне тусклый, и я думаю, видит ли она вообще текст.
Вагон тормозит, дергается и замирает; из-под сиденья рядом с Царьковым выкатывается в проход пустая жестянка от фанты. Двери с лязгом открываются, и мы выходим на станцию, где полно всяких мозаик в стиле Древней Руси. Эскалатор ползет вверх. Китаец рассказывает Царькову старый тупой анекдот про Чапаева, и тот хохочет; смех эхом скользит по бесконечной побелке полукруглого свода.
Наверху, возле дверей, стоит еще один чувак с длинными волосами, весь в значках и заклепках, и две девчонки. Обе смеются. Одна высокая, с тоннелями в ушах и татуированным синим узором на плече, другая толстая и прыщавая, с короткими дредами. Заметив нас, они перестают смеяться.
Все здороваются. Явно видят друг друга не впервые. Я киваю и что-то бормочу в ответ. Не запоминаю ничьи имена. Слишком много народу. Даже в гараже было много, но там было другое. Была музыка. Или по крайней мере ее подобие…
Выходим из метро, дыхание на миг перехватывает от сменившей прохладу густой духоты. Впереди сквер, в темноте которого возвышаются залитые светом Золотые ворота. Вокруг — все эти старые дореволюционные домики, которых полно в центре.
Мы заходим в магазин, все скидываются, берут вино. Вернее, не совсем вино, а портвейн в пакете. Я тоже скидываю копейки на эту бурду, хотя пить особого желания нет.
Кстати, о пойле. Я видел миллион миллиардов всяких фильмов, где герои, у которых кого-то из близких убили, взорвали или похитили инопланетяне, с трагическим выражением лица надирались до поросячьего визга у барной стойки, либо дома на диване, либо еще где-нибудь… Да и вообще сто раз слышал, что люди пьют из-за всяких неприятностей и потрясений.
Что ж, наверное, все разные, и несчастья у каждого свои. Я вот честно пытался пару раз напиться до полного отруба и иногда, если желудок не выворачивало наизнанку, добивался желаемого. Но лучше не становилось. Становилось только хуже. Казалось, вся мерзость вокруг и внутри вдруг наливалась еще большей мощью, а та часть меня, что еще способна была сопротивляться, растворялась в этой мутной слабости, и делалось еще больнее. Бухло веселит, когда и так весело. А когда плохо, то от него только херовей.
Мы идем через лабиринт узких старинных улочек; свет фонарей тонет в сочной листве, и тротуары залиты почти непроницаемым мраком. Чувак в заклепках и значках позвякивает на каждом шагу, как Железный Дровосек. За стеклами ресторанов и кафе горит яркий свет, люди улыбаются и смеются бесшумно, как в телевизоре с выключенным звуком. Взгляд скользит по девушке в черном платье с кроваво-алыми губами и бокалом шампанского в тонких пальцах. Она говорит, и ее губы двигаются беззвучно, как рот рыбы в аквариуме.
Мы переходим гудяшую, забитую машинами улицу и ныряем в провонявшую мочой подворотню. А за ней, вместо двора, неожиданно открывается потрясающий вид на укутанные темнотой, поросшие лесом холмы и левый берег, сияющий огнями домов и дорог, будто сказочный город-мираж. По гирлянде ярко-желтых огоньков, отмечающих мост, ползет, источая бледное свечение, змея метропоезда. Он везет людей из мира теней туда, в призрачное царство. Вдруг хочется оказаться в том поезде. Как когда-то хотелось оказаться на теплоходе, ползущем по Днепру вдаль, прочь, куда-то еще.
Все рассаживаются на бетонном парапете, ограждающем идущую вдоль склона аллею. Судя по всему, это и есть то самое БЖ. Под редкими фонарями видно кучу тусующегося народа, окутанного клубами сигаретного дыма. Из темноты доносится смех, звон стекла, режет ухо расстроенная гитара. Ветер проносит мимолетный аромат анаши.
— Так у вас, значит, группа? — говорит мне толстая девчонка.
— Ага, — киваю я, глядя поверх ее головы на сказочный город вдали. Слышу обрывок разговора Никиты с Железным Дровосеком:
— …типа себя называл Мур, в честь Гарри Мура, весь такой крутой блюзмен. Ну а мы его Деми Мур прозвали…
— Ты на гитаре шпаришь? — не унимается толстуха, воткнув в рот сигарету.
— Ага, — снова говорю я и тоже закуриваю. Дым дерет горло.
Все болтают, смеются. Разговоры не такие, как у нас на Колосе. Другие слова, другие темы, все другое. Даже Китаец, и тот говорит по-другому. Я чувствую себя космонавтом, попавшим на чужую планету — не враждебную, но странную и непонятную. И еще чувствую что-то вроде пробуждающегося интереса ко всему этому, но пока не готов его принять. Хочу спрятаться в Колос, в свой дом, как в кокон. Пересидеть, переждать. Может, потом будет легче…
Сижу еще немного. Толстая еще пару раз что-то спрашивает и отваливает, устав от бесконечных вялых «ага», выпадающих из моего рта. Чуть позже я делаю вид, что мне позвонили, прикладываю телефон к уху, что-то бормочу и говорю всем, что надо ехать домой — мол, маме плохо.
— Давай, чувак, — хлопает меня по плечу Никита. — Во вторник собираемся. Надо играть.
Я не против.
Когда я прихожу, мама уже спит. Судя по черным потертым туфлям со стоптанными каблуками, аккуратно стоящим у двери, спит с Грегори Пеком.
Ну и хорошо. Хорошо, когда у тебя кто-то есть.
Я собираюсь пройти к себе, но потом иду в большую комнату. Смотрю на полку с пластинками, дисками и кассетами отца. Они уже покрылись слоем пушистой пыли. Вытаскиваю хрустящий конверт с упавшим, пылающим дирижаблем. «Led Zeppelin». Помнится, папа мне его показал, когда я лет в пять спросил, что это вообще такое, «дирижабль». Потом снимаю с полки пару альбомов битлов, «Dire Straits», пластинку Элвиса…
Впервые возникает желание послушать все это всерьез. Нет, даже не желание — необходимость.
Я осторожно закрываю дверь и включаю проигрыватель. Колонки едва слышно хлопают. Поднимаю прозрачную пластиковую крышку, достаю черный диск из конверта, кладу на резиновый круг и щелкаю рычажком. Странное чувство — будто руки вспоминают нечто давно, с самого детства, забытое. Звукосниматель нависает над краем пластинки и опускает иглу. Из колонок доносится шорох и похрустывание. Я кручу ручку громкости почти к минимуму и сажусь на диван.