Митчел Уилсон - Встреча на далеком меридиане
— Может быть, тебе расхотелось завтракать со мной? — спросила она. Может, мне просто уйти?
Он хотел именно этого, но отрицательно покачал головой.
— Это было бы слишком глупо. Мне же хочется с тобой поговорить. И я рад, что твое желание сбылось. Я всегда хотел, чтобы ты была счастлива. Я ведь просто не знал, что для этого надо сделать, а если и знал, то не мог, потому что я — это я. Ради бога, Руфи, не уходи.
— Расскажи мне, что ты поделываешь, — попросила она, когда они сели за столик. — Каждый раз, когда я читаю о каком-нибудь съезде ученых, я всегда думаю, не там ли ты и как ты оцениваешь то, что газеты называют «самым сенсационным успехом за много лет» — ведь прежде ты всегда над ними смеялся.
— Я работаю, — сказал он, — иногда хорошо, иногда — нет.
— У тебя такой усталый голос!
— Я не устал, — улыбнулся он. — Я не переутомлен.
— Но прежде ты всегда был так увлечен своей работой! Когда ты о ней говорил, казалось, что в мире нет ничего интереснее. Все начинали завидовать, что не работают вместе с тобой. Тебе надоело?
— Надоела работа? Конечно, нет! Я тебе уже сказал, что все в порядке. Дела идут очень хорошо. — Он снова улыбнулся ей. — А как ты?
— Очень хорошо, — помолчав, сказала она, слегка изменившимся голосом.
— Ты хотела бы сказать — так хорошо, как ты и не мечтала, и теперь ты счастливее, чем могла надеяться. Но ты не говоришь этого, потому что боишься сделать мне больно, — мягко заметил он.
Она кивнула, как провинившаяся маленькая девочка.
— Ники, ты всегда знал меня гораздо лучше, чем я тебя. Я всегда надеялась — половиной сердца, во всяком случае, — что ты еще встретишь какую-нибудь чудесную женщину, гораздо более умную и чуткую, чем я, и она даст тебе то, что тебе нужно. Правда, только половиной.
— А другой половиной?
Она чуть-чуть пожала плечами и улыбнулась.
— Не будем говорить об этом. Ведь я все-таки женщина, и это мне было бы очень больно, ужасно больно… Наверно, я дурочка, что признаюсь в этом. Ах, Ники, если бы ты только знал, как я сожалею о том, что с тобой сделала, или, вернее, о том, чего не сделала для тебя. Иногда по ночам ты говорил со мной, и я знала, что ты взываешь о спасении, как утопающий, и ничем не могла тебе помочь. Я не знала, что можно сделать. Вспоминая эти ночи, я чувствую себя безмерно виноватой, но не знаю, в чем я виновата. Это и есть самое страшное. Женщина так беспомощна рядом с тобой! Ники, сообщить тебе, когда родится мой ребенок? — спросила она тихо.
На глазах у него снова навернулись слезы.
— Конечно. И о том, как ты себя чувствуешь. Попроси… — Он не мог заставить себя сказать «своего мужа», — того, кто будет рассылать извещения, послать мне телеграмму.
— Хорошо, — сказала она и добавила со вздохом: — Как глупо, что мы с тобой так разговариваем.
— Хуже, чем глупо: мы все время очень мило друг друга мучаем. А зачем? Зачем?.. Давай зажжем свет. Я позвонил тебе, потому что хотел увидеться с тобой, побыть с тобой немножко и немножко поговорить. Ни о чем особенном. Просто посидеть с тобой, посмеяться, в чем-то согласиться, о чем-то поспорить. Не хочется думать, что для нас это больше невозможно. Черт побери, ты же мне нравишься! И всегда будешь нравиться!
Она негромко засмеялась.
— И я чувствую то же самое. Смотри, я тебе купила подарок.
Она протянула ему белый пакетик. Он развернул его и увидел коробочку, похожую на футляр для драгоценностей. Внутри лежал мозаичный шарик меньше дюйма в диаметре, прикрепленный к золотой цепочке. Это был старинный глобус.
— Какая прелесть! — сказал он. — Для кругосветного путешествия?
— О нет, — ответила она. — А для чего, собственно, я не знаю. Я увидела его по дороге сюда и купила. Может быть, он предназначался для человека, у которого есть все, но который этого не знает. Или для человека, настолько одержимого гибелью мира, что если он будет носить в кармане собственный мир, то перестанет об этом тревожиться. А может быть, я так сильно хочу, чтобы ты был счастлив, что подарила бы тебе целый мир, если бы это могло помочь. Я знаю только, что когда я его увидела, то сразу почувствовала, что должна купить его для тебя. Придай ему любое значение, какое хочешь.
— А цепочка? Что она значит?
— Ну, это нетрудно, — рассмеялась она. — Пусть у тебя будет что-то настоящее, что можно потерять.
— Тебе нечего терять, кроме своих цепей?
— Да. А у тебя даже цепи не было.
Он улыбнулся и ничего не ответил. Если бы он сказал: «Я уже потерял все, что для меня было самым главным», — она решила бы, что он говорит о ней, хотя он имел бы в виду совсем другое — он имел бы в виду самого себя; поэтому он просто положил безделушку в карман и взял меню.
— Я хочу предложить тебе уговор, — сказал он. — В тот день, когда я получу то, чего мне больше всего хочется, я выброшу эту цепочку и тогда то, что я получу, будет подарком от тебя. Ну, что ты будешь есть?
Она долго не отвечала, и он решил было, что она поглощена выбором блюд, однако, хотя она и внимательно смотрела на свое меню, она не читала его когда Ник поглядел в ее великолепные глаза, он увидел, что в них блестят слезы.
«Пусть придет и такой день, — безмолвно и горячо молился он, — когда я заставлю женщину улыбнуться!»
Чемоданы его были уложены, и он уже позвонил, вызывая носильщика, когда вошел посыльный с телеграммой.
«Пожалуйста телеграфируйте свой московский адрес поездка состоится неделю после вашего прибытия Леонард».
Ник прочел телеграмму и смял ее в кулаке. Посыльный ждал.
— Больше ничего, — сказал Ник. — Ответа не будет.
— Но он оплачен, сэр.
— Неважно, — ответил Ник. — Я не получал этой телеграммы. Если кто-нибудь станет наводить справки — я уехал до ее получения.
В день отъезда Ника из Нью-Йорка жара спала, и позади него, за дальним концом моста Триборо четко рисовались стройные здания города, высокие, белые и сверкающие, у их подножия тянулась синяя полоса Ист-Ривер, а над ними синело небо. Находясь в городе, он ощущал его каменную тяжесть, его родство с гранитом земли, но теперь, когда он оглядывался из такси по пути в аэропорт, город казался частью неба, так же как и он сам и тысячи автомобилей, мчавшихся по этому шоссе, были частью неба, потому что широкая белая бетонная автострада высоко поднималась над землей, и на протяжении многих миль машины неслись по ней выше и быстрее первых аэропланов.
Он родился в Нью-Йорке. В полузабытых комнатах этого города он карабкался на колени родителей; в каменных школах этого города, на его бетонных спортивных площадках он учился читать и играть — их он видел, когда вспоминал мокрую прозрачную синеву, которую его первое перо оставляло на белой бумаге; школьные доски этого города вспоминал он, когда читал лекции и, брызгая мелом, быстро писал на семинарах свои уравнения; в тихих библиотеках этого города странствовал он в обществе короля Артура, Джона Поля Джонса и Робина Гуда, и там же, тайком, он в двенадцать лет самостоятельно изучил тригонометрию, а потом интегральное исчисление, решая задачи и примеры с восторгом и страстью, словно обретая упругую силу стальной пружины. В парках этого города он впервые узнал, как пахнут мокрая трава и молодые весенние листья, там он играл в футбол и катался на лодке по озеру и познакомился с веснушчатой девочкой, при виде которой его сердце билось так сильно, что он едва мог дышать, когда ее рука отвечала на его крепкое пожатие. Это был его город, хотя теперь он стал в нем чужим; и все же это был единственный город, который заставлял его думать не о прошлом, а о прогрессе науки и техники. Этот город был построен из материалов, извлеченных прямо из пробирок, реторт и вакуумных камер; он возникал не на кальке, а прямо на университетских досках, где в первый раз писались новейшие формулы деформации и сопротивления материалов. Стиль его зданий успевал устареть в его собственных глазах еще до того, как в журналах появлялись описания, знакомившие с ним весь остальной мир. Нью-Йорк не был Америкой лишь потому, что Америка всегда только становилась тем, чем он уже переставал быть. Это был город Ника, единственное место в мире, где он чувствовал себя по-настоящему дома, и все же вот он едет в аэропорт, и никто его не провожает, никто ему не скажет «Сообщи о приезде», и никто даже не позвонил ему, чтобы проститься в последнюю минуту.
Он достиг уже той поры жизни, когда у человека не бывает друзей, если только ему не удалось сохранить друзей прежних лет, но в одиночестве Ника виноват был не Нью-Йорк, а он сам. Давным-давно он избрал жизнь человека, который ни в ком не нуждается, но тогда в нем самом было нечто, сулившее больше увлечения, больше страсти, больше удовлетворения и радости, чем все, что могли ему предложить другие. Теперь же, когда это нечто исчезло может быть, на время, а может быть, навсегда, — он понял наконец, что такое настоящее одиночество. Человек, брошенный женщиной, может обругать непостоянство и найти себе другую женщину; человек, покинутый другом, может проклясть коварство и поискать себе другого друга; но тому, кто утратил часть самого себя, остается только молча, без слез сжать губы и ехать из большого города в большой аэропорт, чтобы войти в большой самолет, сесть, застегнуть ремни и ждать, когда моторы, взревев, унесут его по воздуху в другой большой город, где его никто не встретит, где ему некого будет извещать о своем прибытии, где он сразу отправится в еще один безликий отель и будем молиться, чтобы где-нибудь, когда-нибудь ему была дана безмерная радость — вновь воссоединиться с собой.