Маргарет Лоренс - Каменный ангел
— Понимаю вас, — говорит он. — Всем нам бывает нелегко.
И так неожиданно это его сочувствие, что он добивается совсем не того, чего хотел, ибо лишает меня стержня, и теперь мне остается лишь молчать и безвольно ждать, пока они закончат все свои опыты надо мной.
Сколько раз я оказывалась в таком положении, когда нужно просто ждать, что еще уготовила тебе судьба. Пора бы уже привыкнуть. Сколько лет провела я в ожидании перемен в доме Шипли — нет числа тем годам. Я даже не знала, чего жду, просто чувствовала — что-то должно произойти, не может же так продолжаться всю жизнь. Ожидание скрашивала работа. Я пахала, как лошадь, думая: по крайней мере, ни у кого не повернется язык назвать меня плохой хозяйкой. Я постоянно красила печь черной краской, так что она блестела, как начищенные ботинки, я намывала полы в кухне, сколько бы раз в день туда ни натаскивали землю, жидкую грязь или пыль, в зависимости от времени года. В моем доме не было ни закопченных ламп, ни нечищеных кастрюль, ни пригоревшего жира на сковородках, ни «рукавов» из въевшейся грязи на руках сыновей. Когда Марвин уже подрос и стал сам таскать дрова и складывать их в ящик у плиты, я приучила его подбирать на обратном пути оброненные щепки. Он был серьезным, трудолюбивым мальчиком и воспринимал домашние обязанности как нечто само собой разумеющееся. Покончив с делами, он отирался на кухне, всюду попадаясь мне под ноги, чем крайне меня раздражал.
— Я все, — говорил он. Даже в детстве он не отличался особой разговорчивостью.
— Я вижу, что ты все сделал. У меня есть глаза. Иди уже, ради Бога, Марвин, пока я не спотыкнулась об тебя. Поди спроси отца, не нужна ли ему помощь.
— Вроде слишком много принес дров?
— Нет, не слишком. В самый раз. Иди, Марвин, иди, сколько раз тебе говорить одно и то же?
— Ты даже не поглядела, — говорил он. — Я энти принес, длинные, из новой поленницы.
— О Господи, вот — я смотрю, доволен? Давай, давай, Марвин, мне еще обед готовить. И запомни уже: «эти», а не «энти».
Когда он стал постарше, он уже не вертелся под ногами, ибо большую часть дня проводил с Брэмом на улице, ну а потом пошел в школу, и я его почти не видела, кроме как летом да по вечерам, когда он делал за столом уроки, пока я шила, а Брэм расширял кругозор, читая каталог универмага «Итон». Но когда темнело, Марвин по-прежнему появлялся в дверях кухни, говорил: «Я все» — и стоял на пороге до тех пор, пока я не велела ему зайти, чтобы не пускать в дом холод зимой или мух летом.
Большинство фермеров в нашей округе работали не покладая рук. Брэм к этому большинству не относился. При этом работать он умел, и если уж брался за дело, то работал, как вол, появляясь в доме лишь поздно вечером и принося с собой запах пота и солнца. Но неизменно наступал день, когда его начинали манить мутные воды и поросшие травой пологие берега Вачаквы, и он шел на ее зов — наверное, как Саймон-простофиля, что бежал ловить рыбку в бочке[7].
Во время уборки урожая, когда на ферме работала целая бригада молотильщиков, он обычно не позволял себе расслабляться. Бригада состояла большей частью из обитавших на горах полукровок и работников-бродяг, и я не понимала, почему его так заботило их мнение, но для него и вправду это было важно. За десять лет он изменился: смех, которым он некогда прикрывался, уступил место другому, уже непотребному одеянию. Пока на ферме были молотильщики, он непрестанно хвастался тем, что у него есть и что еще будет. Послушать его, можно было уверовать, что, как Христос поднялся из гроба, так и здесь чудесным образом поднимутся из земли огромные красные постройки — не пройдет и года. По всей ферме вместо лютиков будут красоваться нарядные сараи. Изгороди встряхнут вдруг своими старыми плечами и выпрямятся сами по себе. Зернохранилища станут появляться десятками, как грибы после дождя. Слушая его, эти люди с ястребиными лицами лишь негромко посмеивались и задумчиво улыбались, приговаривая: «Ага, ага». А потом они оглядывались и видели серые, выцветшие стены коровника, с каждым годом все глубже погружавшегося в мягкую, как навоз, землю, да курятник в окружении просевшей сетки, напоминавшей шаровары с оттянутыми коленками, и накренившуюся уборную — неумелую пародию на Пизанскую башню. Эта несчастная уборная больше всего действовала мне на нервы. Смех сквозь слезы.
Кухня у нас была огромная, а дровяная плита — размером с большую печь. Стол укрывала клеенчатая скатерть: когда-то она была в бело-синюю клеточку, но усилиями Клары, да и не без моей помощи, рисунок давно стерся. Неподалеку стоял таз, в котором все умывались, а вот менять воду никто и не думал, так что если эта серая мыльная пена попадалась мне на глаза, пока я накрывала на стол, есть мне уже не хотелось. Раздавая им тарелки (прежде чем поесть самой, я кормила всю эту ораву) и наблюдая, как они уплетают на завтрак жареную картошку и яблочный пирог, я ни разу не выдала себя, хотя внутри негодовала: подумать только, Агарь Карри прислуживает каким-то полукровкам и неудачникам-галичанам. Но особенно меня мутило, когда я слушала, как Брэм плетет паутину своих сказок, и дело тут даже не в том, что он говорил, а в том, как он выставлял себя на посмешище.
Насоса на кухне никогда не было, хотя провести воду от дождевой бочки труда не составляло. Не было и раковины. Казалось бы, хотя бы одно из этих удобств он мог бы осилить, — но нет. После сбора урожая Брэм пропадал на долгие недели — поминай как звали. То стрелял уток на болотах, то попивал винцо со спиртом в компании Чарли Бина в каких-нибудь Богом забытых трущобах. Возвращаясь посреди ночи, эта неразлучная парочка во все горло распевала: «Дорогая Нелли Грэй, возвращайся поскорей…»
Они шли прямиком в сарай, зная, что на мое радушие рассчитывать не стоит. Меня всегда мучил вопрос — кто мог его видеть в городе и что он мог натворить. Вряд ли он был повинен во всем, что я себе напредставляла в мельчайших подробностях. Иногда до меня доходили слухи; бывало и так, что мои опасения оправдывались.
— Маунти сделал отцу выговор, — поведал мне однажды Марвин.
— За что? Что он опять натворил?
Марвин, ему тогда было лет восемь-девять, нервно усмехнулся и просветил меня — без спешки, сообщая новости по частям.
— Сказал, еще раз отец так сделает, он его в тюрьму посадит.
— Так что, что он сделал-то?
— Справил нужду, это Маунти так сказал, на крыльце магазина Карри.
Как я орала в тот вечер на Брэма — не было бранного слова, которым я его не назвала.
— Черт побери, — защищался он, — поздно же было, Агарь, и ни одной живой души вокруг.
— Отцовский магазин — это не случайность. Кто тебя видел?
— Откуда мне знать? Я, знаешь ли, это делаю не для зрителей. Угомонись, Агарь. Хорош буянить. Всё, извини. Проехали.
— Думаешь, извинился — и все отлично? Так вот, извинениями делу не поможешь.
— Ну что тебе еще надо, женщина? Что мне сделать — на колени встать?
— Вести себя по-другому, только и всего.
— Я, может, тоже хочу, чтоб ты вела себя по-другому.
— Я так не позорюсь.
— Да уж, ты у нас, мать твою, почтенная дама, не поспоришь.
Так, за склоками и перебранками, ушли, как вода в песок, двадцать четыре года нашей совместной жизни.
Несмотря на все это, когда он поворачивался ко мне ночами и я видела живот и бедра, поросшие черными волосами, я молчала, но сама ждала его, и в этой тьме он мог свободно скользить и плавать во мне, словно угорь в пруду. Иногда, когда мы не ругались днем, он извинялся после — за беспокойство, как будто бы это порок, который отличал его от культурных людей точно так же, как и неграмотная речь.
— Послушай, Брэм.
Я слышу щелчок — и вдруг уже стою на свету. Я чувствую себя совершенно голой и неприкрытой. Что происходит? Где я?
— Снимок сделан, — сообщает мне доктор. — Вы свободны.
Вот оно что. Тут исследуют мой желудок, а не сердце и душу. Доктор производит впечатление мягкого человека — совсем не таким я его представляла. В дверях стоит Дорис: медсестра дает ей указания, та серьезно кивает.
— Сегодня дайте ей слабительное. От бария бывают запоры.
— А когда будет готово?
— Мы передадим снимки доктору Корби. Он вам сообщит.
— Ой, спасибо вам, — растроганно говорит Дорис, должно быть, моля Бога, чтобы изображение моих внутренностей изобиловало свидетельствами какой-нибудь неизлечимой хвори, лучше всего заразной, чтобы доктор Корби сказал: «Дом престарелых — однозначно, немедленно!» Но когда доктор выдает заключение, они оба секретничают, как заговорщики, и смотрят на меня, потупив взор. Даже Марвин, всегда донельзя конкретный, говорит размытыми, как земля после дождя, фразами.
— В общем, мама, он считает, тебе нужен профессиональный уход. Сказал, на данный момент лучший выход — дом престарелых.