Зельда Фицджеральд - Спаси меня, вальс
— Но я уже Агамемнон[46], — возразил Дэвид.
— А я маленькая, совсем крошечная рыбка, — заявила Бонни. — Красивая рыбка!
— Прекрасно. Ладно, играйте в рыбок, если хотите. О Господи! Как прекрасно знать, что теперь мы вольные люди и жизнь будет таковой, какой она должна быть!
— Великолепно, блестяще, чудесно, замечательно! Но я хочу быть Агамемноном.
— Пожалуйста, будь рыбкой, как я, — попросила Бонни. — Рыбки лучше.
— Отлично, — вмешалась Алабама. — Я буду рыбкой Агамемноном. И я умею плавать без рук, видишь?
— А как же ты будешь сразу всеми двумя?
— Но, дочь моя, я ведь ужасно умная и потому знаю, что могу быть для себя целым миром, если мне расхочется жить в папиной тени.
— Алабама, соленая вода разъела тебе мозги.
— Ха! Тогда я буду рыбкой Агамемноном с разъеденными мозгами, а это еще труднее. Придется плавать и без ног тоже, — с тайным злорадством произнесла Алабама.
— Будет намного проще, думаю, после коктейля. Пойдем.
После солнечного пляжа комната казалась особенно прохладной и сумеречной. От штор шел приятный мужской запах высохшей соленой воды. Из-за нарастающих волн зноя снаружи, казалось, бар тоже находится в движении, как будто в его неподвижном нутре обретали убежище самые быстрые ветры.
— Нет у нас, ну нет у нас расчесок, — пропела Алабама, разглядывая себя в заплесневевшем зеркале на задней стене бара. Она чувствовала себя свежей, гладкой, соленой! И решила, что куда веселее в той части бара, что за ее спиной. В сумеречной глади древнего зеркала она увидела очертания широкой спины французского летчика в белой форме. Потом стала наблюдать за галантными — по-французски — жестами, обращенными сначала к ней, потом к Дэвиду и замутненным нечистым зеркалам. Голова с золотой рождественской монеты настойчиво кивала, большие бронзовые руки хватали тропический густой воздух в напрасной надежде отыскать в нем нужные английские слова, чтобы передать чувства обладателя этой головы. В попытке найти общий язык француз немного сутулил выпуклые плечи, не делавшиеся от этого менее красивыми, сильными, твердыми. Он вынул из кармана маленькую красную расческу и любезно кивнул Алабаме. Встретившись взглядом с офицером, Алабама почувствовала себя взломщицей, которой хозяин дома по доброй воле назвал сложный код своего сейфа. Она почувствовала себя так, словно ее поймали на месте преступления.
— Permettez?[47]
Она глядела на него во все глаза.
— Permettez, — повторил он, — по-английски значит «permettez», вы понимаете?
Офицер вновь многословно и непонятно заговорил на французском языке.
— Не понимаю, — сказала Алабама.
— Oui, понимаю, — повторил он над ее головой. — Permettez?
Он наклонился и поцеловал Алабаме руку. Трагически серьезная, даже виноватая улыбка зажглась на его лице — от него веяло очарованием незрелой юности, как будто ему неожиданно пришлось вынести на всеобщее обозрение сцену, которую он долго репетировал в одиночестве. И в его и ее жестах была некая нарочитость, словно они разыгрывали спектакль для находившихся в отдалении смутных отражений их самих.
— Я не «микроб», — зачем-то произнес он.
— Oui, понятно… Я говорю, это видно.
— Regarderz![48]
Мужчина демонстративно провел расческой по волосам, как бы объясняя ее назначение.
— Спасибо, — сказала Алабама и вопросительно посмотрела на Дэвида.
— Мадам, — прогудел месье Жан, — позвольте представить лейтенанта Жака Шевр-Фейля. Он французский летчик и совершенно безобидный. А это его друзья, лейтенант Полетт, его жена, лейтенант Белландо, лейтенант Монтагю, он корсиканец, как вы сами поймете, — и еще вон там Рене и Бобби из Сен-Рафаэля, очень симпатичные юноши.
Закопченные красные лампы, алжирские циновки, защищающие от солнечного света, запах морской воды и ароматических трав придавали «Пляжу» Жана вид опиумного логова или пиратской пещеры. На стенах висели турецкие сабли, в темных углах сверкали медные подносы, положенные на африканские барабаны; инкрустированные перламутром столики притягивали к себе искусственные сумерки, как пелену пыли.
С небрежностью вожака, чьи прихоти сложно предугадать, Жак перемещал с места на место свое поджарое тело. Позади этой ослепительно великолепной персоны вытянулась свита: тучный, сальный Белландо, деливший с Жаком апартаменты и взрослевший в уличных драках в Монтенегро; мрачный романтик, наслаждавшийся своим отчаянием корсиканец, который так низко летал вдоль берега в надежде покончить счеты с жизнью, что купальщики могли бы прикоснуться к крыльям его самолета; высокая безупречная Полетт, за которой постоянно следовал взгляд жены с портрета Мари Лорансен[49]. Грозно выпирая из белых пляжных костюмов, Рене и Бобби беседовали намеками в стиле Артюра Рембо. Бобби морщил лоб и шагал бесшумно, как это делают дворецкие. Он был старше остальных, участвовал в войне, и глаза у него были серыми и пустыми, как — всем известным летом — перепаханное небо над Верденом. Рене живописал промытый дождем солнечный свет, заимствуя цвета у изменчивого моря. Художник Рене родился в семье прованского адвоката, и его карие глаза горели холодным огнем, как у персонажей Тинторетто. Над дешевым патефоном украдкой пускала слезу жена эльзасского шоколадного фабриканта, не забывая громко поощрять свою дочь Рафаэль, которая пребывала в отчаянии, постоянно помня о своем южном происхождении и о том, что она дитя любви. Две полуамериканки двадцати с небольшим лет, которые разрывались между латинским любопытством и англо-саксонской осторожностью, их светлые крутые кудряшки мелькали в темноте, словно деталь ренессансного фриза с изображением херувимов.
Художническое воображение Дэвида встрепенулось, подстегнутое варварской картиной утра в Средиземноморье.
— А теперь хочу предложить всем вина, но только португальского, ведь у меня нет денег.
Помимо претенциозных попыток изъясняться по-английски, Жак не пренебрегал драматическими приемами и экспансивными жестами, чтобы сполна донести свою мысль до окружающих.
— Думаешь, он и вправду бог? — прошептала Алабама, обернувшись к Дэвиду. — А он похож на тебя, разве что он создание солнечное, а ты — лунное.
Лейтенант стоял рядом с Алабамой и по очереди трогал все, к чему она прикасалась, пытаясь создать незримую чувственную связь между ними, он напоминал электрика, устанавливающего сложный электроприбор. Оживленно жестикулируя, он беседовал с Дэвидом, демонстративно не глядя на Алабаму, чтобы скрыть свой неожиданно возникший к ней интерес.
— Я прилечу к вам на аэроплане, — великодушно предложил он, — а здесь я каждый день плаваю.
— Тогда давайте выпьем сегодня, попозже, — произнес несколько озадаченный Дэвид, — потому что сейчас нам надо вернуться к ланчу, и больше нет времени.
Разболтанное такси лихо прокатило их по очаровательным тенистым аллеям Прованса, вознося над пересохшими виноградниками. Похоже, солнце забрало себе все краски, чтобы, заварив и настояв, замешать цвета грядущей зари на небе, а пока земля, белая и безжизненная, ждала щедрого разноцветья, которое овеет прохладой поздний вечер, проникая сквозь виноградные лозы и между камнями.
— Мадам, посмотрите на ручки девочки. Нам надо немедленно в тень.
— Ах, няня, пусть позагорает! Мне нравятся здешние красивые смуглые люди. Они такие искренние.
— Мадам, с детьми надо знать меру. Говорят, это вредно для кожи. Мы должны думать о будущем, мадам.
— А я, — сказал Дэвид, — собираюсь прожариться, чтобы быть похожим на мулата. Алабама, как ты думаешь, не будет слишком женственным, если я побрею ноги? Так они скорее загорят.
— Можно мне лодку? — спросила Бонни, не сводя глаз с моря.
— Хоть «Аквитанию», когда закончу следующую картину.
— Слишком démodé[50], — вмешалась Алабама. — Мне лично хочется красивое итальянское судно, покачивающееся на водах Неаполитанского залива.
— Возвращение к истокам, — сказал Дэвид. — Ты опять становишься южанкой — но предупреждаю, если увижу, что ты строишь глазки этому юному Дионису, сверну ему шею.
— Не бойся. Я и поговорить-то с ним вразумительно не могу.
Одинокая муха билась в луче света над шатким столом, который был также и бильярдным. В обитой сукном столешнице лузы, когда требовалось, со стуком закрывались. Белое сухое вино, теплое и позеленевшее из-за синих бокалов, казалось неаппетитным. На ланч подали приготовленных с оливками голубей. От них исходил запах скотного двора в жару.
— Может быть, приятней будет поесть в саду, — проговорил Дэвид.
— Нас замучают насекомые, — возразила няня.
— Глупо, что приходится терпеть неудобства в такой прекрасной стране, — поддержала ее Алабама. — Когда мы только приехали, все было так хорошо.