Елена Катишонок - Против часовой стрелки
Бесшумно распахнулась огромная, до потолка, двойная дверь, похожая на детскую распашонку. Оттуда, досмеиваясь, выбежала девушка в белом халате и, сразу сделав серьезное лицо, деловито протопала к столу с горящей лампой. Когда она села, накрахмаленные полы халатика чуть разошлись, как крылышки.
— Вы кого-то ждете?
Выслушав ответ, кивнула:
— Она в реанимации.
— Мне внизу сказали, что здесь, на шестнадцатом, — бабушка протянула бумажный лоскуток.
— Это здесь, — терпеливо пояснила та, — только в реанимацию посетители не допускаются.
— Интересно, почему? — встрял мужчина в махровом халате. — Вон в Америке кого угодно в реанимацию пускают!
— Мы не в Америке, — строго бросила ему девушка и, повернувшись к собеседнице, продолжала, — вот переведут вашу дочку в палату, тогда приходите.
Нужно было поправить: не дочку, а внучку, и спросить, что такое реанимация, но она не могла решить, с чего начать, а руки и ноги стали вдруг очень тяжелыми. Наверное, это было заметно, потому что крылатая барышня вскочила и сама подвала ее к стулу:
— Вы сядьте, бабушка, — но не отошла сразу, а ждала, пока она нащупает в сумке таблетки.
Славная какая, растроганно подумала о девушке, которая уже несла ей воду. Отдышавшись, хотела поблагодарить, но не получилось; только выговорила:
— Как она себя чувствует?
Девушка взглянула укоризненно:
— Ну как может человек себя чувствовать после такой операции?
И стало не нужно узнавать про эту реанимацию: сердце подскочило к самому горлу, и она закашлялась, точно оно не давало дышать; да так и было. Опять растопырились полы халатика: сестричка переполошилась, и бабушка, откашлявшись, замахала руками: не надо никакого доктора звать, Боже сохрани. Нашелся и корвалол; она выпила пахучую гадость и теперь сидела, с наслаждением глотая воду.
Напротив стола с лампой висели круглые часы с такими крупными цифрами, что она без труда их различала. Часы обладали пугающей особенностью: было видно, как движутся стрелки. Самая тонкая плыла тяжело и непрерывно, как в масле, а минутная, вздрогнув, с громким щелчком перескакивала на следующую отметку. От этого казалось, что время идет очень быстро, вот и еще минута проскочила. С трудом отведя глаза, бабушка подумала, что такие часы хороши для больницы: каждая уходящая минута уносила Лелькину болезнь.
Она не стала спрашивать у отзывчивой сестрички, чем внучка больна и скоро ли ее отпустят — пусть вылечат хорошенько, зря держать не станут, да и часы подгоняют, — поднялась осторожно (ноги держали), поблагодарила и направилась к лифту. Девушка догнала: «Я провожу вас, бабушка», — а пока ждали лифт, спросила: «Сколько вам лет?» В ответ недоверчиво протянула: «Да ну!.. Нет, вы моложе выглядите!» И хотя было очевидно, что для двадцатилетней барышни что пятьдесят, что восемьдесят пять — одно и то же, все равно было лестно. Внимательная какая; зря ругают молодежь. Проводила до первого этажа и даже показала, где такси останавливаются, да только такси ей не по карману, о чем ни любезной сестричке, ни шоферу полупустого автобуса, где она удобно устроилась на переднем сиденье, знать было ни к чему.
Вот и съездила, бабушка, говорила она самой себе. Афера, чистая афера. Вчера, случайно услышав, как внучкин муж сказал кому-то в телефон: «…Восьмая больница, автобус прямо от памятника Свободы», она еще не знала, что ноги сами приведут сегодня к этому автобусу, и она будет трястись через весь город, а потом вознесется на шестнадцатый этаж, где будет смотреть на зловещие часы, услышит непонятное слово «реанимация» для того только, чтобы так и не повидаться с внучкой, больной неизвестно чем, но так страшно, что к ней не пускают.
Автобус несся быстро, словно истосковавшись по дороге. За окном, как на экране телевизора, мелькали одинаковые серые дома, июньская щедрая зелень и разноцветные машины. На конечной остановке бабушка опять вышла последней. Потом был трамвай, а когда оказалась дома, что-то произошло, о чем она, как ни старалась, вспомнить не могла. Знала твердо, что комната была залита предзакатным светом, и привычно сняла платок, а потом вдруг увидела матово белеющую подушку рядом. Вторая лежала под головой. Как она очутилась на кровати, даже не переодевшись — только туфли скинула — и сколько времени прошло? На улице горели фонари, и небо от этого было бледно-сиреневым. Включив лампу, поднесла к глазам будильник: десять минут одиннадцатого. Куда делся кусок времени — и жизни, ведь был седьмой час?..
«Натопалась, бабушка», — сказала негромко. Выпить чаю, потом затеплить лампадки — и спать. Встав, включила телевизор, хотя программу «Время» пропустила. Во весь небольшой экран прямо на нее неслась бесцветная дорога, по краям мелькали дома, одинаковые, как вафли из пачки. Такое уже показывали, недавно совсем. Равнодушно повернула рычажок, отправив скучную дорогу мчаться навстречу кому-то другому. Не забыть часы завести. Сначала старый, довоенный еще будильник, давно оглохший и потому разучившийся будить, но исправно стрекочущий время ее жизни. Бабушка бережно повернула его и, придерживая левой ладонью циферблат, начала осторожно крутить тугой металлический бантик, прямо над изогнутой стрелкой и надписью на когда-то привычном немецком языке: «gegensinnig». И немецкий забыт, и глаза не видят, да это и не нужно: пальцы привычно крутят маленький железный бантик «к себе». Этот старомодный никелированный будильник, бросающий вызов ходу времени, не казался ей ни смешным, ни нелепым. Потом взяла в руки второй, маленький и изящный, с плоской иглой секундной стрелки, и долго пыталась поймать бессильными глазами движение этой стрелки. Внучка привезла из Ленинграда, когда в командировку ездила. Господи!.. Лелька! Шестнадцатый этаж… И так, с прижатым к груди будильником, опустилась на стул.
2
Когда человеку за восемьдесят… Нет, здесь необходимо назвать точную цифру, ибо старики так же ревниво относятся к своему возрасту, как и дети, и так же гордятся каждым прожитым годом. Это пожилые пугаются и конфузливо машут рукой: чур, чур тебя; поспешно уезжают в отпуск или на дачу, чтобы избежать нашествия гостей в день рождения. А если все же скрыться не удается, то празднуют как-то стыдливо, искоса посматривая друг на друга, и в разговоре молодцевато подтягивают животы, страдающие преступным склерозом талии.
Когда же человеку восемьдесят пять, и он не только не нуждается в палке, но походка его легка, руки не дрожат, и голос звонок, он вправе не только гордиться этой цифрой, но еще и прихвастнуть: мне, дескать, уже восемьдесят шестой пошел… Бабушке тоже не было чуждо такое хвастовство, и если она нечасто щеголяла почтенным своим возрастом, то единственно от недостатка аудитории. В этом своего рода расплата за долгожительство: жизнь становится малолюдной, как загородное шоссе в будни. Знакомые и стареющие, как ее собственное, лица вдруг замирают, больше не меняются и остаются такими в памяти навсегда. Иногда бывает иначе: четыре года назад, когда хоронили брата Мотю, видела не только стянутые вечным холодом черты, но и живое лицо десятилетнего мальчишки, дующего на стакан с кипятком. Уходят родные. За праздничным столом становится просторно, а на кладбище тесно. Все чаще и чаще именно там встречаешь друзей молодости, и в разговоре непременно узнаешь, кого еще не стало.