Дзюнъитиро Танидзаки - Та, которую я люблю.
И, как бывает, когда медленно оживают, кажется давно забытые воспоминания или когда ночь идет на убыль и постепенно светлеет, я вдруг разрешил долго мучившую меня загадку: я понял истинную природу таинственных существ. Это бескрайняя черная равнина была сплошь гнилым старым болотом. И все оно было покрыто уже увядающими лотосами! Вот почему, когда налетал ветер, засохшие листья лотосов, словно клочки бумаги, издавали столь странный, хриплый звук и трепетали, обнажая свою белую изнанку.
«А старое болото наверняка огромно. И как давно оно пугает меня. Интересно, где же оно кончается?» – в глубокой задумчивости я смотрю на его дальний край. И болото, и лотосы простираются во все стороны и тянутся, тянутся, насколько хватает глаз, под этими тяжелыми тучами, под этим тусклым небом. Кажется, будто ночью в шторм не отрываешь взгляда от безбрежного пространства бушующего моря.
А между тем вдали, словно огонь, которым рыбаки в открытом море приманивают рыбу, мерцает единственная красная точка.
«Ах, вдали виден свет. Там наверняка кто-то есть. Вот уже и дом можно разглядеть, и, вероятно, я скоро приду в городок». – Мне вдруг ни с того ни с сего стало весело, и, собравшись с духом, я шагнул из светового круга в черноту дороги.
Я прошел пять-шесть те, и свет постепенно приблизился. На отшибе среди поля сиротливо смотрел на дорогу обветшалый крестьянский дом под тростниковой крышей; свет, видимо, проникал через сёдзи.
Кто живет в том доме?.. Уж не в нем ли, в том жалком строения, стоящем на отлете среди поля, живут мой престарелые отец и мать? Уж не там ли и мой дом? Может, стоит мне только раздвинуть сёдзи, сквозь которые проникает такой ласковый свет, и я увижу, как мои бедные, не по летам состарившиеся родители жгут хворост в очаге на полу?
«Ах, Дзюнъити, как хорошо, что ты исполнил поручение. Ну-ка, входи и садись к огню. Наверное, ночная дорога пустынна. Какой послушный ребенок», – уж не станут ли они так утешать меня?
Возле крестьянского дома дорога, похоже, чуть изгибается: свет в доме, который был виден справа, сейчас мелькает как раз в конце сосновой просеки. А вот и дом: на фасаде четыре раздвижные перегородки, а сбоку, там, где черный вход, висит, кажется, веревочная занавеска. Отблески пламени с кухни проникают сквозь занавеску и тускло освещают поверхность дороги. Робкий свет едва достигает до корней высокой сосны на противоположной стороне дороги. Я уже почти у самого дома. Слышится шум воды: кажется, за занавеской что-то моют, и вода с однообразным журчанием стекает в раковину. Из окошка под свисающей кровлей едва заметно тянется тонкий дымок и сгущается, напоминая ласточкины гнезда.
«Что тай делают в этот час? Неужели в такое позднее время готовят ужин?» – только я подумал об этом, как давно знакомый запах мисосиру ударил в нос. Затем донесся аппетитный запах сала, на котором, похоже, жарят рыбу.
«Ах, конечно, мама жарит мою любимую сайру». – Я сразу же почувствовал, как проголодался. Поспешил в дом – мне хотелось вместе с мамой поесть сайру и мисосиру. И вот я уже у входа. Когда сквозь занавеску заглядываю внутрь, мама, как я и ожидал, хлопочет, сидя на корточках у очага. Голова покрыта полотенцем. Держа в руках бамбуковую трубку и беспрерывно моргая, видимо, от дыма, она усердно раздувает огонь. Она кидает в очаг два-три пучка хвороста, и всякий раз, когда словно змеиное жало выплескиваются языки легкого пламени, можно видеть озаренный красным светом профиль матушки.
А ведь в былые дни, когда мы жили в Токио безбедно и беспечально, матушке никогда не приходилось готовить еду и вообще заниматься хозяйством. Представляю, как ей теперь тяжело. На ней толстая грязная фуфайка, а сверху еще наброшена изодранная теплая клетчатая кофта из хлопчатобумажной ткани, и ссутулившаяся спина ее, вероятно оттого, что матушка беспрерывно раздувает огонь в очаге, выглядит как у горбуна. Как же незаметно превратилась она вот в такую деревенскую старуху!
– Матушка, матушка, ведь это я, Дзюнъити, вернулся, – подал я голос с порога. Услышав эти слова, мама молча положила бамбуковую трубку и, уперев руки в бока, с трудом выпрямилась.
– Ты кто? Кажется, ты был моим сыном?! Так, что ли? – Когда она произнесла эти слова, голос ее был едва слышен. Прозвучал он странно, еще более хрипло, чем шелест лотосов на старом болоте.
– Да, конечно, я, матушкин сын Дзюнъити, вернулся. Но мама только пристально оглядела меня с ног до головы и ничего не сказала. Ее поседевшие волосы, которые выбивались из-под полотенца, были покрыты серым пеплом из очага. На щеках и на лбу выделялись глубокие морщины, и похоже было, что она совсем выжила из ума.
– Я уже долго-долго, лет десять, а то и двадцать, жду вот так возвращения сына, но непохоже, однако, что ты мой сын. Мой сын должен быть гораздо старше. И сейчас по этой дороге он должен проходить перед этим домом… У меня нет ребенка по имени Дзюнъити. – Ах вот как?! Вы другая тетя?!
Когда она сказала мне о сыне, я понял, что эта женщина и в самом деле не моя мама. Пусть даже моя матушка совсем опустилась, но не должна она быть такой старой.
– Но где же тогда дом моей мамы? Послушайте, я уже долго иду по этой дороге, потому что хочу встретить мою маму. Если вы знаете что-то о ней, прошу вас, скажите!
– Дом твоей мамаши? – она широко раскрыла подернутые пленкой слезящиеся глаза. – Да с какой стати мне знать дом чьей-то мамаши?!
– Ну хорошо… тетя, я всю ночь шел по дороге и ужасно проголодался. Не дадите ли вы мне чего-нибудь поесть?
Она уставилась на меня исподлобья с угрюмым выражением на лице:
– Ах ты! Маленький, а какой уже бесстыжий ребенок! Ты, наверное, врешь, когда говоришь, что у тебя есть мамаша?! Такой жалкий… ты, случаем, не нищий?!
– Нет, нет, что вы! Какой же я нищий? У меня есть и отец и матушка. Одет я так бедно, потому что в нашем доме нужда, но все-таки я не нищий.
– Не нищий?! Тогда возвращайся домой я ешь себе вареный рис сколько влезет. В моем доме ничего съестного нет.
– Неужели у вас совсем нечего поесть? Разве сейчас вы не готовили рис? А в этой кастрюле разве не варится мисосиру, а вон на той сетке не жарится рыба?
– Ах, какой ты гадкий. Успел даже заглянуть в кастрюлю. Ты и вправду мерзкий ребенок… Послушай, мне очень жаль, но и этот рис, и рыбу, и мисосиру тебе я дать не могу. Вернись сейчас мой сын, думаю, он наверняка поел бы вареного риса – вот я и готовлю, Да разве я отдам такому, как ты, то, что готовлю своему любимому сыну? Ну-ка, ну-ка, не задерживайся здесь. Вон из дома! Дел невпроворот – некогда мне тут возиться с тобой. Рис в котелке бурлит. Не подгорел бы. – Она произнесла это с кислой физиономией и возвратилась к очагу.
– Не говорите так, пожалейте меня. Я сейчас упаду от голода, – попробовал я разжалобить ее, но женщина резко повернулась ко мне спиной и, не ответив, загремела кастрюлями у очага.
«Что ж, делать нечего. Хоть я и голоден, придется терпеть. Пойду-ка поскорее туда, где матушкин дом», – решил я про себя и, приподняв веревочную занавеску, вышел из дому. Впереди, в пяти-шести те от дома, там, где дорога сворачивает вправо, похоже, возвышается холм. Дорога тянется к его подножию, но отсюда мне плохо видно, куда она там исчезает. Похоже, что холм до самой вершины порос густым сосновым лесом, таким же мрачным, как и лес вдоль дороги. Темно, и я ничего не вижу, но доносится сильный шум, будто ветер со скрипом раскачивает деревья, вот я и подумал, что там сосны. Я постепенно приближаюсь к холму и вижу, что дорога, прорезая его подошву, делает между соснами крюк вправо. Под деревьями еще плотнее сгущается мрак, вокруг меня становится еще темнее, чем прежде.
Я запрокидываю голову и смотрю в небо. Но густые ветви сосен все закрывают, и неба совсем не видно. Слышно только, как порывистый ветер пробегает по верхушкам деревьев. Я уже забыл о голоде и обо всем на свете – душу мою наполняет только неопределенный и неизъяснимый страх. Не слышу ни гудения телеграфных проводов, ни шелеста лотосов на болоте – только море грохочет, сотрясая землю. Под ногами что-то очень вязкое, податливое, и кажется, будто с каждым новым шагом я все глубже погружаюсь в землю. Может, теперь дорога песчаная, Если так, выходит, и пугаться нечего, однако все еще страшно. Сколько ни иду, все мне кажется, я топчусь на одном месте. Никогда раньше не думал, что идти по песку так тяжело. И вот беда: прежде почти прямая дорога то вдруг сворачивает влево, то неожиданно изгибается вправо. Похоже, что по рассеянности я заблудился в сосновом лесу.
С каждым шагом я чувствую все большую тяжесть на сердце, и меня охватывает глубокое волнение. Холодный пот выступает на лбу, дыхание учащается, и сердце бьется с невероятной силой. Осторожно переставляя непослушные ноги и глядя вниз, я как во сне двигаюсь по пустынному проселку. И вдруг мне кажется, что из темноты, словно из пещеры, выбираюсь я на широкое открытое пространство, и я невольно поднимаю голову. Сосновый лес все еще не кончился, но там, вдали, за ним блестит что-то маленькое, круглое, светящееся. Ка жется, будто смотришь в перевернутый бинокль. Прав да, этот свет непохож на свет лампы – он холодный, безжизненный, как блеск серебра.