Владимир Якименко - Сочинение
Последнее время больше всего на свете мама стала бояться поздних звонков, телеграмм. Серёжа помнил отчётливо: звонок среди ночи, мама у телефона — лицо стылое, побелевшее так, что, казалось жизнь покинула вдруг его. И страшные слова низким, чужим голосом: «Дедушки больше нет».
Однако на этот раз в дверях стоял не почтальон и не дальний родственник из провинции в изрядно помятом после долгой дороги пальто, и даже не соседка, забывшая купить к завтраку хлеба. В дверях стоял Лёка Голубчиков — в синей хрусткой куртке, в вязаной пёстрой шапочке, на макушке которой искрился растаявший снег. Появление его было совсем уж невероятным. Хотя Лёка не испытывал ни малейшей неловкости за свой нежданный визит. Как ни в чём не бывало он тёр левое ухо ладонью, громко и часто шмыгая носом.
Стоило только Серёже увидеть Лёку — сразу отяжелели ноги, ожило сердце, наполняя грудь оглушительным стуком. Почудилось: вслед за Лёкой вползёт в дверь что-то бесформенное, тёмное, движется неостановимо к нему, Серёже, охватывает, душит…
— Проходи, проходи, Алёшенька, — неизвестно чему обрадовалась бабушка.
А надо бы захлопнуть дверь перед самым носом, прокричать сердито: «Спит Серёжа! Уже спит!» Но разве дождёшься от бабушки? Ведь Лёка всегда был её любимчиком. Из прежних друзей признавала она лишь Зубика и Лёку. Только эти, по мнению бабушки, «развитые, умненькие мальчики» безошибочно разбирались в политике и были достойны внимания.
И бабушку совсем не удивило, что Лёка возник в их квартире в столь поздний час после почти годового отсутствия. Бабушка даже не поинтересовалась, где Лёка пропадал всё это время, хотя сама каждый день изнуряла Серёжу расспросами. Ведь раньше Лёка буквально дневал и ночевал в их доме. С ними обедал, с ними ужинал. И говорил частенько, подперев кулачком подбородок: «Вот бы переселиться к вам жить навсегда…»
Впрочем, бабушка сейчас, во сласти своих невесёлых мыслей, ничего не помнила, ничего не видела.
— Ах, Алёшенька, — сказала она, встряхивая возле платяного шкафа шапку и куртку Голубчика, — сердце моё изболелось за Иран! Америка охватила кольцом, вот-вот задушит. Теперь ещё террористы стали работать — поджигают, бросают бомбы…
Бабушка, разволновавшись не на шутку, не замечала кривой усмешки на губах Голубчика. Откуда она могла знать, что перед ней стоит совсем не тот Лёка — прилежный, до странности тихий мальчик, знающий как свои пять пальцев географию и все международные новости? Хотя догадаться-то можно было и без особого труда. Даже внешне Лёка изменился: вытянулся и ссутулился ещё больше, над верхней губой у него кустились редкие рыжие усики, издали напоминавшие изрядно вытертую зубную щётку, в подпухших близоруких глазах — прежде ясных, влажновато светящихся — появилось что-то тёмное, глухое, тяжёлое. Совсем недавно, относя после уроков в учительскую журнал, Серёжа слышал, как кричал Лёкин отец Геннадий Захарович в лицо испуганной классной руководительнице — математичке Кларе Викторовне: «Ваша школа испортила мне сына! Хулиганский класс… Порочное влияние… Болтаются бог знает где! Это ведь не шутка, совсем не шутка — тройки по ведущим предметам у моего сына. Я буду звонить в роно!»
— Смотреть телевизор мне никак нельзя, — продолжала между тем бабушка. — Посмотрю — потом вся дрожу. Волнуюсь и переживаю до головной боли. Тяжёлое сейчас положение… Ой, тяжёлое! Как на вулкане сидим. Сегодня вот опять: идёт сессия НАТО, нажим на непокорных. Америка добивается размещения ракет в Европе, подогревает напряжённость…
Лёкино лицо вдруг сморщилось, рот разъехался во всю ширь, щёки надулись, тугие, свекольно-красные. «Кхы-кхы», — издал Лёка носовые приглушённые звуки. И, не выдержав, громко захохотал. У бабушки от удивления очки свалились с носа и повисли на одной дужке у правой щеки. А Лёка как ни в чём не бывало пошёл себе по коридору особой расхлябанной походочкой «по-флотски» — враскачку на негнущихся ногах, — руки по локоть занозив в карманы. Видом своим он, казалось, говорил: «Ах, вам не нравится, вы другого ожидали… А теперь изумляетесь, ужасаетесь… Ну, вот и получайте! Получайте!»
— Алёша, вы ужинали? — выглянула в коридор мама, придерживая на груди ворот нейлонового голубого халатика. — А то давайте я вас покормлю…
— Ужинали, ужинали, — вместо Лёки торопливо ответил Серёжа.
А про себя подумал зло: «Перебьётся. Ещё не хватало кормить такого».
Серёжа плотно закрыл за собой дверь и остался стоять у стены, выжидая. Он не хотел затягивать разговор. Присутствие Голубчика было ему неприятно. А Лёка, словно не замечая, подошёл к письменному столу, за которым Серёжа готовил уроки, как в своих собственных, стал рыться в Серёжиных книгах — подденет двумя пальцами, зевнёт, полистает небрежно…
У Серёжи всё напряглось внутри, натянулось — вот-вот оборвётся, — и руки стали влажными и холодными. А Голубчик тем временем стоял уже у проигрывателя и крутил в руках диск Джо Дассена в пёстрой канареечной обложке, который Серёжа с таким трудом выпросил у Макса на два дня, чтобы переписать на магнитофон.
— Вертушка, конечно, так себе… «Аккордишко», — процедил сквозь зубы с видом знатока.
Полетела на диван пластмассовая крышка от проигрывателя, завертелся шоколадный диск, зашептал из колонок вкрадчивый, изнывающий от грусти и любви голос певца. Лёка плюхнулся в кресло, задрал ногу на ногу так, что острая коленка почти упёрлась в подбородок, и, нацелив худую длинную руку в Серёжину сторону, щёлкнул звучно большим и средним пальцами, как выстрелил.
— Ну?
Серёжа задохнулся. Тугие молоточки наперебой застучали в висках: «Да кого корчит из себя этот хиляк, размазня, слюнтяй? Слишком уж много он…»
— Ну? — повторил Голубчик с явным превосходством, почти издёвкой. И, подчёркивая важность и значимость свою в теперешнем положении, право требовать отчёта: — Витёк интересуется — написал?
Серёжа вскинул голову, как будто почувствовал удар. Яркий румянец исполосовал щёку, словно остались следы пальцев после пощёчины.
— Лёка, — забормотал просительно голосом незнакомым, чужим, — времени совершенно нет. Не успею… Не справлюсь… Пусть кто-нибудь другой по-быстрому накатает. Почему именно я? Нина и так в полугодие едва четвертак… И себе ещё не написал, может, совсем не приду в субботу…
— А чего ты мне говоришь? — перебил его Лёка нетерпеливо. И со значением, растягивая слова: — Демьян прика-аза-ал, вот с Де-емья-аном и разбирайся.
Но заметил, заметил Серёжа: при упоминании о Демьяне в облике Лёкином поверх крикливой, напоказ развязности проступило что-то юркое, пугливое. Близорукие глазки забегали беспокойно по сторонам, ноздри едва приметно вздрогнули, расширяясь, как у пойманного зверька. И тут-то понял вдруг: с Лёкой связаны невидимо, но прочно — не вырваться, не разорвать.
2
Дружили с Лёкой давно. Но в отличие от других Лёка с годами не становился понятнее, ближе. Очень уж он напоминал свою квартиру — тихую, загадочную. Можно было неделю изо дня в день бывать у Лёки в гостях и, кроме бабки Ксении Трофимовны, приносящей из кухни тёплые, духовитые запахи стряпни, да ещё приходящей домработницы хромоножки Клавы, обязанностями которой были стирка и уборка, не встретить в огромной, похожей на музей квартире никого. Тишина стояла повсюду — строгая, чопорная тишина. Квартира с плотно задёрнутыми тяжёлыми шторами в такие дни напоминала тёмный звуконепроницаемый ящик.
Серёже казалось иногда, что Лёкины родители вообще не живут дома. Но каждое утро ровно в восемь у Лёкиного подъезда появлялась чёрная, глянцевито блестящая «Волга». Минут через двадцать — тридцать выходил Геннадий Захарович в неизменном, наглухо застёгнутом сером плаще и серой шляпе, И, чуть ссутулясь, мягкими, лисьими шагами направлялся к машине.
Только раз в году, в день рождения Лёки, Серёжа видел семью в полном сборе, сидящую за столом. Стол накрывали в гостиной, обставленной старинной инкрустированной мебелью на гнутых ножках. Блестел наборный паркет, синевато вспыхивала хрустальная люстра над столом, где на широких фарфоровых блюдах высились горки салатов, увенчанные звёздочками из помидорных долек, где янтарным жиром истекали ломтики сёмги и осетрины в окружении веточек укропа, петрушки и сельдерея, ещё осыпанных мельчайшим бисером воды, где шампанское в потемневшем серебряном ведёрке курилось сизоватым дымком. Хромоножка Клава, непривычно молчаливая и строгая, в белом переднике и белой наколке суетилась возле гостей, стараясь изо всех сил угодить хозяевам. И каждый раз допускала какую-нибудь оплошность. Геннадий Захарович вздыхал сокрушённо, промокал уголки рта тугой накрахмаленной салфеткой и произносил вполголоса: «Нет, Клава, ты неисправима. Как была деревней, так и осталась».