Ёран Тунстрём - Сияние
Парламентарий с супругой прибыли в Рейкьявик и дали интервью нашему радио. Она рыдала, а он метал громы и молнии, негодовал на исландское общество, разглагольствовал о любви сына к природе, о безумном фанатике, совершившем преступление среди нетронутой Божией природы, и я прямо воочию увидел, как по возвращении домой и после похорон он положит на подзеркальник немецкий флаг, поставит на него туристские ботинки парня, а может, и бинокль: домашний алтарь для поклонения, предмет для беседы, чтобы впредь поворачивать его так и этак.
Однако меня удивило, что ни один репортер словом не обмолвился о птенцах. О контрабанде. Я позвонил на радио и потолковал с Паудлем, моим старым школьным приятелем.
— Наивный ты человек, Пьетюр. Этот Ленц — старший, понятно, — как раз сейчас ведет с нами переговоры насчет соглашения. Ваша «Интеррыба» вроде бы тоже участвует, а? По-моему, он надеется стать послом в Исландии, он ведь не раз бывал здесь, перед этим интервью говорил со мной о своей и своего семейства любви к нам, они много лет снимали дом под Акюрейри.
— А ты и размяк? Рассиропился?
— Совершенно верно. Мы ждем прибавления семейства. А я — повышения оклада.
— Что будет с яхтой? С остальными?
— Они уплыли.
— Но ведь полиция обнаружила…
— Пьетюр, Пьетюр, эта «золотая молодежь» — они же все из почтенных семей — знать ни о чем не знала. Только таращили чистые голубые глаза и твердили, что просто в шоке: их товарищ занимался такими вещами!
— Но, по словам комиссара Арнесена, который мне все это рассказал…
— …улики очевидны? Да, яхта битком набита клетками, кормом, ловушками. Но уже после того как ты говорил с Арнесеном, он получил приказ забыть эту деталь. В конце-то концов несколько воронят не идут ни в какое сравнение с исландскими экспортными миллионами. Пьетюр, а ты не знаешь, кто его застрелил? Ты же там живешь. Но сам-то, поди, не стрелял? Подкинул бы зацепочку по старой дружбе, а?
— Ты вечно пинал меня по щиколоткам, помнишь?
~~~
Отец оставался отцом.
Невыносимо. Десять лет сплошных мучений: я перерос его на голову, в самом прямом смысле, но он по-прежнему был везде и всюду. Как небо, как земля. Я везде и всюду был его сыном. Если я гостил у двоюродных братьев, он руководил мною на расстоянии — письмами и по телефону; если я сидел в Рейкьявике, то мучился от его посланий в редакцию, от его схваток с ветряными мельницами окружающего мира, от его боев за Дело, как он говорил. Сам не знаю, как это вышло, но в один прекрасный день я обнаружил, что изучаю французский и право, чтобы «в свое время» отплатить нашему заклятому врагу «той же монетой». Уму непостижимо, как он исхитрился задвинуть меня туда, ведь именно в ту пору я думал, что освободился от него.
Дело в том, что, познакомившись с Лилит Аслёйхсдоухтир, я теперь, так сказать, стоял в эротике на собственных ногах; большим умом Лилит не отличалась, а ко мне она подобралась на верещатнике тем летом, когда я пас коров моих двоюродных братьев. Косенькая, чернявая девчонка, и рука ее, которая привела меня в новый край, была грязная и горячая. «Ничего не попишешь, — сказали мои двоюродные братья в тот вечер на скотном дворе, прилаживая доильные аппараты к тугим коровьим выменам, — все мы рано или поздно с ней встречаемся».
И все-таки. Я гордился отцом. Гордился нашим домом на Скальдастигюр. Гордился книгами, картинами, музыкой. Гордился изумительными обедами, которые стряпал отец, когда я приводил домой первых моих девушек. Звали их Сигридюр, Свала, Бринья, Гвюдрун и Нина. Блондинки и брюнетки, высокие и маленькие. Однажды это была Свала — стройная, светлые волосы до плеч, остренький подбородок, благородный изгиб рта. Я гордился ею. Гордился, что сумел отхватить такую красотку и что мы будем любить друг друга. Я позвонил домой:
— Сегодня вечером я приду с девушкой.
— Что вам приготовить — рыбу или мясо?
— Рыбу.
— Значит, белое вино.
— Для нас это не важно.
— Шабли. Она красивая?
— Разве я когда-нибудь… Кстати, пап, ты не сменишь простыню на моей постели, там пятна остались, когда Гвюдрун намедни…
— Нет проблем.
— Я имею в виду, незачем…
— Нет проблем. А в котором часу ты…
В сумерках мы не спеша направились домой. На кладбище долго стояли и целовались.
— Я немного волнуюсь перед встречей с ним, — сказала Свала.
— Он не опасен.
— При чем тут «опасен»! Но странно как-то — познакомиться с ним. Я имею в виду, с его голосом.
— Ничего странного в нем нет.
— И все-таки.
Я поцеловал ее. Она потупила глаза:
— Он ничего не скажет, если я останусь?
— Нет, нет. Ты нынче такая красивая, Свала…
— Моя тетя говорила, что он опять написал Оулавюру письмо про футбольный мяч и все прочее.
— Плевать я хотел на эту историю.
Мы свернули на Скальдастигюр — последние вечерние лучи пламенели на верхних этажах. Горели огнем. Я поздоровался с тетей Херборг, чьи собаки аккурат писали в нашу смородину, для вида Херборг слегка натянула поводки, но, едва мы прошли мимо, тотчас опять их ослабила.
— Ой, как же я волнуюсь.
— Ты встречаешься не с ним, а со мной. Надеюсь.
Все было на месте: зажженные свечи, салфетки в бокалах, откупоренные бутылки с вином, запеченный во фритюре козий сыр на салатных листьях и кружках красной паприки. В качестве музыкального фона отец выбрал «Je te veux» Эрика Сати[51]. Он отодвинул для Свалы стул, налил вина, произнес приветственный тост и все время смотрел ей прямо в глаза. Мне казалось, что вино в будничный вечер излишне, но откажись я пить, он бы счел это оскорблением.
— Я слышал, ты изучаешь историю, да?
— Верно, — ответила Свала. — История всегда вызывала у меня интерес.
— Могу понять. Я неустанно внушал Пьетюру, что нам необходимо создать нашу историю. А кроме того, необходимо выбрать и универсальный, широкий подход, чтобы ограничить наш мир. В средние века, как ты наверняка знаешь, существовало две школы — Августина и Боэция, и лично мне ближе Боэций.
— Признаться, я не…
— Да, я держусь давней, вымершей мудрости. Так или иначе, Боэций в своем «Утешении философией» исходит из ограниченности земной сцены. Человек — он сам — попал в беду и, сидя во мраке тюремной камеры, начинает верить, что миром правит капризная и равнодушная рука слепой судьбы. И вот тогда перед ним является сияющий, светлый образ — философия — и пытается открыть ему глаза. Разве же он не видит тогда в картине происходящего, что наверняка есть высшая сила, стоящая за и над тою Фортуной, которой человек страшится и перед которой благоговеет, — божественное Провидение? Разве же он не угадывает в бренности и преображениях природы таинственный порядок и гармонию, пронизывающие все мирозданье? Стало быть, в противоположность Августину… Надеюсь, тебе по вкусу этот козий сыр, один из моих друзей привез его из Франции.
— Какой стыд, я-то думала, это рыба, — сказала Свала, а отец рассмеялся и, приподняв бокал, кивнул ей.
— Пьетюр, будь добр, собери тарелки и принеси горячее. Так вот, если принять Августинову картину мира, нужно отрешиться от психологического реализма и тех индивидуальных и иррациональных элементов, которые при таком сугубо теологическом и универсальном подходе не имеют ни реальности, ни смысла. А вот выбравший Боэция получает, подобно античным историкам, возможность отобразить случай, Фортуну, в историческом процессе, отобразить борьбу индивида с этой судьбой и собственными страстями и желаниями, а равно и с догадками об этой таинственной всемогущей силе, которой Боэций не дает названия.
— Интересно, — сказала Свала, когда я поставил блюдо с рыбой у самого ее локтя, так что она невольно вздрогнула. — А как называется эта книга Боэция, по правде говоря, мы про него слыхом не слыхали.
— «De consolatione philosophiae», то есть «Утешение философией». Он написал ее в тюрьме. Ведь не кто иной, как Теодорих из Равенны[52], ну, тот самый, что заказал «Серебряную Библию»[53], на готском языке, между прочим, единственный существующий памятник этого языка…
— Да, я читала об этом роман, шведский, не помню автора[54].
— Пьетюр, сходи, пожалуйста, за Боэцием, ты знаешь, где он стоит, пусть Свала посмотрит. Так вот, Теодорих, которого изображают этаким божеством, бросил Боэция в тюрьму… а каким периодом ты сейчас занимаешься? Возьми-ка себе горячего, это как раз рыба, палтус, причем свежий, тут я ручаюсь. В порядке эксперимента я добавил чуточку горгонзолы, надеюсь, вкус от этого не пострадал… Прости, так какая эпоха?
— Возрождение. Италия. Пишу реферат о Савонароле и его влиянии на Сандро Боттичелли.
— Спасибо. Твое здоровье, Свала. Пьетюр, прихвати-ка заодно еще бутылочку из холодильника. Фундаментализм — одна из самых пугающих и интересных черт современности. Когда-то я делал передачу…