Витольд Гомбрович - Дневник
— Нет, этого я вам не скажу!
И добавил:
— Это я могу сказать только человеку, равному мне по рангу. В этой компании — только одному.
Вопрос: кому?
— Только ей, — ответил я, указывая на одну из дам, — только ей, потому что она княгиня!
Вторник
Эта сцена у Зигмунтов воскрешает очень болезненные воспоминания недавних событий…
Что тогда на меня нашло на том ужине у Иксов?
В смысле положения в обществе, разве были они лучше меня? Не думаю. Одна из тех аргентинских семей из так называемой олигархии, введенных в мировую аристократию браками с Кастеллане, с Бюклёш-э-Кинсберри, с Вурмбранд-Штуппахами и с Бранкачо-Руффано. Допустим, что я признал бы превосходство этих достоинств… но ведь остается еще мое превосходство художника! Тонкость и рафинированность вкуса должны заставить их считаться со мной!
А произошло вот что…
Вместо того чтобы войти в салон свободно, я вошел робко. Наверное, всего лишь на секунду я позволил им внушить мне уважение, но этого оказалось достаточно — сразу же то мое я, что родом из бедного моего кафе, сопряжённое с мелкотой заурядных поэтов или даже простых зеленщиков, вся моя грустная, серая неэлегантность так и ворвались… Как страшно! Я совершенно размяк… Сначала долго сидел в молчании. И вдруг начал выдавать! Ах, как я начал говорить… и стараться… я старался быть свободным, элегантным, приятным…
Весь мой мир рухнул. Все добытое усилиями многих лет пошло насмарку. Куда подевались моя гордость? Мой ум? Зрелость? Высокомерие? Все пропало, а ты стараешься, о, стараешься, на коленях перед богом, которого тысячу раз низвергал!
А выйдя из этой бани, я побежал в ночь, пустынными улицами города, к заурядному моему кафе, чтобы с полным правом сказать тем нескольким приятелям и знакомым моим, которые там играли в кости, попивая вино Торо:
— Я только что от…
Среда
Но и это возвращает меня мыслями к чему-то очень давнему.
Дело было до войны. Кафе «Земяньска» в Варшаве. Облако дыма. Столик молодых писателей и поэтов. Авангард. Пролетариат. Сюрреализм. Соцреализм. Свобода от предрассудков. Разговор: «Глупые снобизмы эпохи гибнущего мещанства!» Или: «Смешная аристократическая предвзятость феодализма!»
Но я присаживаюсь и сразу заявляю, эдак мимоходом, что моя бабка была двоюродной сестрой испанских Бурбонов. После чего элегантным движением предлагаю сахар — но не Казимиру (который среди них был первым, потому что был самым лучшим поэтом), а Хенрику (более светскому, да и отец у него полковник). Когда же начинается дискуссия, я поддерживаю мнение Стефана, потому что он из помещичьей семьи. Или говорю: «Стась, поэзия поэзией, но прежде всего советую тебе, не будь столь простонародно-вульгарным!» Или: «Искусство — это явление в первую очередь геральдическое!» Одни смеются, другие зевают, третьи протестуют, но я веду себя так месяцами, годами с необоримой последовательностью абсурда, с отвагой безумия, с наивысшим трудолюбием именно потому, что дело не стоит труда. «Скука! Идиотизм! Кретинизм!» — раздаются крики, но сначала один, потом другой потихоньку сдаются, и вот кто-то уже ляпнул, что у его деда была вилла в Констанчине, а кто-то другой дал понять, что сестра его бабки была «из деревни», а третий как бы для забавы нарисовал свой герб на салфетке. Соцреализм? Сюрреализм? Авангард? Пролетариат? Поэзия? Искусство? — Нет. Лес генеалогических деревьев, а мы под их сенью.
Поэт Броневский говорит мне:
— Что вы делаете? Что это за диверсия? Вы даже коммунистов заразили гербовником!
Четверг
В Аргентине я оказался без гроша, в очень трудном положении. Меня ввели в литературное общество и от меня требовалось только одно: разумным поведением снискать себе расположение этих людей. Но я угостил их генеалогией и заставил их улыбнуться.
О, эта страсть, это безумие стилизации, причем самой идиотской из всех возможных! Эта генеалогическая мания, которая меня крушит, за которую я плачу своей карьерой в обществе! Если бы я на самом деле был снобом. Но я не сноб. Я никогда не сделал ни малейшего усилия, чтобы «бывать», и «общество» навевает скуку, даже отвращение.
Что же заставило меня вспомнить все это? Что? Гербовник. Мне сказали, что в Аргентине кто-то носится с планами издать гербовник, специальный гербовник для эмигрантов. Эмигрантский гербовник — вот она, вершина, вот он, шедевр нашего абсурда. Впрочем, если эта книга будет издана, она окажется одной из самых правдивых, из тех, что появились в нашей среде. Поскольку эти дела не кончились ни во мне, ни во многих других поляках. По нам проехались войны и революции, руины городов, смерть миллионов, идеологии, но луг наш зацветает по-прежнему мифологией гербовников, фантазия осталась верной старой любви — фантазия любит графов. И нет такого безобразия, которое не покрыла бы эта мантия. Недавно я видел благороднейшую на свете женщину, которая со слезами на глазах рассказала, как немцы замучили в Польше Х-а. Но я знал, почему она это рассказывает. Я ждал, как кошка ждет мышку… и услышал в конце то самое, что, как я знал, было неизбежным: «Не удивляйтесь, что я так это переживаю, ведь это, собственно говоря, моя семья… Моя мать была primo voto[45]…»
Признайтесь же, что для этого вашего безумства недостает кровавого подтекста. Не впадайте в ложь и признайтесь, что, уже выброшенные из салонов, вы до сих пор бубните литанию высокородных фамилий.
Почему вы краснеете? Почему вы возмущаетесь и протестуете, говорите, что переросли это; к вашему сведению, вы еще не выросли, все это остается в вас.
Но в таком случае… если уж вы этим набиты… если это в вас есть… как же можно претендовать на действительное существование? В реальной жизни? Иерархии, мифы, звания, возникшие в давнишнем вашем четвертьсвете, а сегодня уже мертвые (потому что тот фрагмент бытия, из которого они возникли, уже исчез) продолжают закрывать от нас бытие, а мы этим дохлым божкам тайно приносим смешные жертвы.
Довольно, довольно… Зачем я говорю о вас? Расскажу лучше о себе. Послушайте мою историю. Для меня аристократия была одним из тех незрелых расстройств, одним из тех ужасных юношеских очарований, о которых неизвестно, родились ли они во мне или были мне навязаны, но с которыми я боролся в литературе, а еще больше — в жизни. И, как это всегда бывает с такой незрелой мифологией, создалось впечатление, что ее можно очень легко преодолеть, и только более глубокий взгляд и более точный счет совести показывают всю ее хищническую живучесть. Что касается меня: разве я не мог просто пренебречь снобизмом и обратить его в ничто, прикрываясь фразами, приготовленными на этот случай: «Нет, это не по мне, для меня не титул имеет значение, а сам человек, нет, кто теперь верит в эти смешные суеверия!» И, говоря так, я не солгал бы, поскольку это действительно соответствует моему пониманию, я бы сказал, прогрессивному и очищенному от извечной глупости. Однако, будучи правдой, эти слова были бы правдой только до определенной степени. Такая постановка вопроса, по-моему, не вполне интеллигентна и свидетельствует о поверхностном подходе, поскольку сила любой незрелой мифологии зиждется на том, что она дает о себе знать, даже если мы ее не признаем и прекрасно понимаем, что это чепуха. Достаточно, чтобы к такому прогрессисту, который объявил о своем освобождении от предрассудков, приблизился самый настоящий князь, как всё его «равенство» станет в нем трудолюбиво стирающим грань, натужным, более того — он должен будет постоянно быть начеку, чтобы не скатиться в неравенство! Тебе приходится от чего-то защищаться — вот тебе лучший довод, что это что-то существует! Дела не всегда обстоят так гладко, как того желала бы демократическая добропорядочность.
И нетрудно понять, почему с этими иерархиями обязаны считаться даже самые прогрессивные. Не потому ли, что даже если маркиз тебе не нравится, он нравится другим, и ты вынужден считаться с другими. У тебя не получится запанибрата обратиться к кому-нибудь, перед кем склоняют головы другие — и не стоит за глаза обзывать их глупцами — незрелость всегда находит своих людей и ими держится. Можно было бы также сказать, что, не признавая личной ценности аристократа, мы теряем чувствительность к тому факту, что он — продукт многовековой роскоши (по которой мы все вздыхаем), олицетворение богатства, беспечности, свободы, что он — продукт той среды, которая — справедливо или нет — возвысилась над нищетой жизни. Родовая аристократия не отличается достоинствами. Здесь встречаются и плохо воспитанные люди. Это не самые светлые умы и зачастую размягченные и неприятные характеры. Это весьма дурная эстетика и довольно сомнительный шарм. Их слуги в общем гораздо лучше их, даже в смысле манер. Но пороки аристократии проистекают из ее образа жизни и являются свидетельством ее жизненного уровня, который нам так нравится, вопреки моральной и эстетической природе явления. Можно также добавить, что аристократия притягивает и восхищает, как все герметические, эксклюзивные миры, у которых есть свой секрет; она нас манит той самой тайной, которая блестела и переливалась перед Прустом и в группке jeunes filles en fleur[46], и в салоне г-жи де Германт.