Витольд Гомбрович - Дневник
Ну что, защитники польской культуры? А что касается, с позволения сказать, свинства, то вспомню здесь одного поляка, которого я раз застал в глубоком раздумье. Очнувшись, он изрек: «Свинка свинке лижет спинку». — «Что ты имеешь в виду?» — спросил я его. На что он мне в ответ: «Поляков».
1967
[62]
6. VIII.<19>67
Жара (два месяца ни капли дождя) доходит до 28-ми градусов. Каждый вечер с Альп спускается роскошная свежесть, иногда веет и другая свежесть — с моря.
Милош. Его жена. Поселились рядом с нами, на склоне Сен-Поля. Беседы. Прогулки. Не видел его с довоенных времен, впрочем, и тогда видел только пару раз, так что, собственно говоря, я его почти не знал.
Мы подружились сразу и крепко.
Но это было в мае. Теперь я жду приезда из Кьявари Богдана и Марии Пачовских, с которыми тоже будут жаркие дискуссии.
Зуб, сверху, сбоку, с правой стороны, а как будто что-то чешется за ухом.
Ярема поехал в Рим, а Мария Шперлинг-Ярема внезапно стала готовить свою выставку в Нью-Йорке.
С Гамильтоном мы каждый день ездили на пляж в Жуан-ле-Пэн.
Жаляр, Ру, Кристиан Буржуа.
Котя.
Одье, Волль, Бьёрнстрём, Боден, Штольпе и еще несколько голландцев и шведов, да еще один швейцарец. И Эйнауди.
Я разлюбил йогурт и с удовольствием на ужин ем тонкие ломтики красного ростбифа с салатом.
Пиво.
Из поляков мало кто приехал этим летом. Написать в Evergreen, навестить семейство Шарер, сходить к полковнику, интересно, договорится ли Пайпер с Неске, как там дела с Японией, выслать бумаги, разделаться с кучей писем, позвонить в Берлин. И еще эта телеграмма!
7. VIII.<19>67
Я купил стильный шкаф, к нему стильный стол и архиренессансные стулья.
А теперь расскажем, как все было с наградой — Prix International de Littérature[300] — в двадцать тысяч долларов.
Меня уже пять лет выдвигали на эту награду. И насколько первые ее лауреаты, Беккет и Борхес, оба — знаменитости, на все сто казались мне достойными ее, настолько фамилии отмеченных ею в последующие годы попахивали расчетами, мало что имеющими общего с чистым искусством. Моя кандидатура постепенно стала набирать вес, и два года назад я чуть было не получил эту премию за «Порнографию». Но, к счастью, славная госпожа МакКарти голосовала против меня. К счастью! Скольким же я обязан этой замечательной писательнице! Потому что по воле Всевышнего (который наверняка хотел наградить меня за все те заговоры, жертвой которых я пал) премии дали новый статус, придав ей большее значение и вдвое большую сумму в долларах. Ее стали вручать раз в два года, и с десяти тысяч она подскочила до двадцати.
Меня обуяла дикая алчность, когда я узнал из «Ле Монд» об этой реформе.
Но, осознавая всю приватность своей особы, идеально одинокой, чуждой клик, заигрываний, группировок, посольств, с политической и экономической точек зрения неинтересной, я сказал себе словами Императора Всероссийского: point de rêveries![301]
И на этот раз — паф! Попал. Двадцать тысяч. Такие суммы пешком не ходят, так что, ха-ха, куплю себе новую машину!
Сразу после получения премии я посмотрел на список моих литературных врагов (большинство, к сожалению, с польскими фамилиями) и, выхватывая из него наобум то одного, то другого, мысленно наслаждался их отчаянными обидами, их посеревшей горечью.
Единственное, наверное, удовольствие. Потому что в остальном только больше работы, чем чего-то еще, одних только интервью более тридцати. Что касается славы, то она оказалась весьма специфической. Французский критик, Мишель Морт, в прекрасной речи на заседании жюри в защиту моей кандидатуры, в частности, сказал: «В творчестве этого писателя есть какой-то секрет, я хотел бы разгадать его, как знать, может, он гомосексуалист, может, импотент, может, онанист, во всяком случае есть в нем что-то от бастарда, и я не удивился бы, если бы узнал, что он тайно предается оргиям в стиле короля Убю». Эту игривую интерпретацию моих трудов и личности в лучшем французском вкусе раструбило радио и многоязыкая пресса, и в итоге молодежь, сидящая в кафе на площади в Вансе, завидя меня, тихо комментирует: «Смотрите, это тот самый старый импотент-гомосексуалист, незаконнорожденный, который оргии устраивает». А поскольку скандинавская делегация поддерживала меня на том же жюри как «гуманиста», то некоторые материалы были озаглавлены в рифму — «Гуманист или онанист».
В другом сообщении говорилось, что у американского критика, сторонника Мисимы, моего японского соперника, незадача — он вообще не читал «Космоса». А когда его спросили, откуда он может знать, что «Космос» хуже романа Мисимы, он сказал, что очень сожалеет, но «Космос» он прочитать не мог, потому что ему его вовремя не прислали.
Отмечу также, что жюри забыло меня известить о присуждении премии. После восьми дней ожидания, не имея еще официальной телеграммы, я написал к Надё и попросил объяснить, что все это значит. Как оказалось, Генеральный Секретарь куда-то подевал мой адрес, а потом решил, что не стоит меня извещать, потому что из СМИ и так известно.
Но это мелочи, я к такому привычен, главное, что премия у меня в кармане и поводья в этой гонке я держал крепко, потому что, ко всеобщему изумлению, из тридцати кандидатов в ходе голосования все отпали, остались только я и Мисима. Так что у меня теперь есть письменное свидетельство, что я писатель высокого полета, и бумага эта подписана сливками международной критики. Триумф! Успех! Браво! Почему же, лауреат, лицо твое каменеет, становится строгим — отталкивающим — и какая-то аскеза — какая-то отстраненность — и одиночество — и глухая отвага — и глубокое отвращение — и жалкая ирония — будто запечатывает его семью печатями?.. Лицо чужое и выражающее единственное: пусть вокруг тебя пляшут, как хотят, ты не шелохнись!
Мерошевский удивляется в «Культуре», что поляки в эмиграции мало радуются моему успеху. А я удивляюсь, что он удивляется. Для них такая премия это самое большее testimonium paupertatis, доказательство, что они не в состоянии сориентироваться в собственных ценностях. Чему же тут радоваться? Вот если бы кто-то из «наших» такую премию хапнул, например, Вежиньский, то было бы в народе торжество. А со мной, хоть так, хоть эдак, одни только неприятности.
Пусть вокруг тебя пляшут, как хотят, ты не шелохнись! Что мои вещи тридцатилетней давности ничуть не потеряли в значении, что «Фердыдурке» и сегодня, как и много лет назад, может быть встречен взрывом радости итальянца, датчанина, канадца, парагвайца — вот что для меня важно!
8. VIII.<19>67
О, польская литература! Я, в лохмотьях, ободранный, общипанный, я — позер, ренегат, предатель, мегаломан, приношу к ногам твоим международный лавр, самый святой со времен Сенкевича и Реймонта.
(Просим соболезнований не присылать).
9. VIII.<19>67
(Я договорился с Домиником де Ру, что некоторые из наших разговоров — в связи с книгой «Разговоры с Гомбровичем», которую он готовит к печати, сначала появятся по-польски, в моем дневнике в «Культуре».
Происходит это так: я говорю по-польски на магнитофон. Этот польский текст, слегка приглаженный, я подаю под заглавием:)[302]
[63]
21. VIII
Всё думаю и думаю… думаю третью неделю уж… ничего не понимаю! Ничего не понимаю! В конце концов приехал L., внимательно осмотрел и говорит то же самое, то есть, что вилла стоит самое малое сто пятьдесят тысяч долларов! Самое малое! В этом сухом сосновом лесу, звучащем под ботинком, как будто из Польши, с царственной панорамой на горы, с величественными видами на череду замков Сен-Поль, Кань, Вилльнёв, встающих будто из зарева на море.
Прекрасны дубовый холл на первом этаже и три больших комнаты, расположенные анфиладой. На втором этаже еще две комнаты с общей, но просторной ванной комнатой. Обширные веранды и…
Почему он хочет только сорок пять тысяч (но наличными)? Сошел с ума? Кто этот таинственный богач? Неужели мой читатель? Неужели это только для меня такая цена? Адвокат говорит, дескать, такую он получил от доверителя установку.
3. IX
Не могу ни о чем другом думать.
Во всяком случае эти двадцать тысяч мне тоже весьма кстати…
7. IX
Купить?
9. IX
Купил.
14. IX
И сразу измерять, вычислять, обдумывать, спорить.
Хочу чтобы коврик Яремы с насыщенными сочными черно-зелено-рыже-волокнистыми сочетаниями был в холле, обшитом дубовыми панелями, своего рода соответствием золотисто-красноватой tapissierie[303] Марии Шперлинг, пронизанной черной сеткой ритмов… и повешенной там, в конце анфилады, на стене моего кабинета.