Галина Щекина - графоманка
После этого полуписьма, полудневника в тетради начинался полный сумбур. История любви чокнутой парочки. Они поженились по доброй воле, пытались растить сына, но потом все развалилось. Кто-то с кем-то выпил, подрался, “свалялся”, кто-то кому-то насолил. Потом загулы, пьянки, тюрьма, болезнь, проституция… Перипетий было больше, чем надо, к тому же они были написаны карандашом. Никаких чувств, только кровь с блевотиной. Скачущая невесть куда безголовая лошадь. И как ни смешно, это было очень похоже на саму Ларичеву, на то, как она перемалывала жизненные впечатления в рассказы… Ларичева и правда читала тетрадку сначала на кухне, а потом в автобусе, по дороге в садик и оттуда, и даже в тряске пыталась разбирать забубенные упхоловы строчки. Ей и досадно было, и оторваться не могла, хохотала, как ненормальная, почти над каждым эпизодом. “Деревенский Шекспир! — Думала она. — Надо же!” Попроси ее сказать мнение, она бы вряд ли нашла слова. Слов просто не было, одни матюги. Вся эта дикость кончалась тем, что парочка все же встретилась, наконец. Он после зоны строго режима, она после биографии вокзальной шлюхи и последовательного лечения в гинекологии и психодиспансере. Якобы он ее забирает из больницы, и у него уже чуть ли не комната есть. И они даже не пьют, боятся, все у них начинается по-человечески, у этих обломков жизни, которым едва за сорок лет. Они даже вспоминают, что у них сын есть, хотят его искать, нужны они ему, отребье такое. И вот когда они выезжают к нему, то разбиваются в катастрофе! И правильно! На фиг они кому нужны.
Упхолов, конечно, непростой, это было понятно и с первой тетради. В истории со смертями была уже своя философия. Мол, жизнь дается только тем, кто ее живет по любви, а наступил на нее — пропадай, скотина, по тюрьмам, больницам, под колесами и так далее. Значит, ты за любовь, Упхолов. За природу этой любви. Ну, ты мужик настоящий… То-то тебя жена бросила… Нашла себе…
Ларичева была сильно на взводе, когда пришла на работу. Она подошла к Нездешнему и попросилась на три дня на семинар. Нездешний показал, какое заявление надо написать. И тут же подписал бумагу и в канцелярию велел отдать.
Забугина посмотрела, что у Ларичевой лицо как-то набок и красные пятна на щеках и предложила сходить в АСУП, чтобы отсрочить долг за костюм. А безукоризненный Нездешний, ничего не поняв, сказал, что сам заплатит за этот костюм, и деньги дал Забугиной, целую пачку. Ларичева сказала сквозь зубы “спасибо” и пошла, а все проводили ее глазами, решив, что она “того” и у нее с Нездешним что-то. Но Ларичева пошла в подвал, миновала разводки, распредустройства и трансформаторы, нашла в складе кабеля Упхолова и отдала ему тетрадку. Потом пожала ему руку и сказала:
— Ты настоящий человек и сильный автор. Будешь ходить на наш кружок без разговоров. Я теперь туда хожу все время, потому что старостой некому больше. Ты знаешь, старец как серьезно заболел. Я могу ничего не писать, но сидеть и предоставлять слово буду. Мы тебя обсуждали мало, а потом поговорим, как следует. Обсудим, что на семинаре будет. Ты слышишь? У меня по жилам кровь бежит, как бешеная, это от твоих тетрадок. Ты не сопьешься. Может, ты даже будешь знаменитым писателем, как Чернов. А я ничего не умею, понял? Но на семинаре будем вместе обязательно. Не бойся ничего и не пей, как дурак, так в люди выйдешь. Ты веришь мне? Говори.
— Верю. Я верю, вот те крест.
И Ларичева после этого вышла.
А остальные электрики посмотрели на нее и подумали, что у нее с Упхолом чего-то есть. Или она “того”.
СЕМИНАР ПЕРВЫЙ И ПОСЛЕДНИЙ
На семинар народу съехалось туча. Туча клубилась то под светлыми сводами гостиницы обкомовской, самой лучшей, то библиотеки, где следовало выступать вечерами после заседаний. Ларичева понимала, что выступать ее никто не пустит, выступать должен Чернов и сотоварищи, но в гостиницу, куда приехали нормальные начинающие, такие же, как и она — туда хотелось сходить. Но как сходишь? Сынок постоянно застревал в круглосуточной группе, дочка не успевала за ним после музыкальной, близкий человек, если и мог съездить в садик, то не каждый день. А перед семинаром он сказал сухо:
— Я за свободу творчества принципиально. Но не надо, чтобы твоя свобода была тюрьмой для других.
Он дал понять, что семинар — это блажь, за которую надо платить немаленькую цену. Причем не участникам, а их близким.
Ларичева приходила поздно, распотрошенная, опустошенная, с перегоревшими нервами. Она все равно ехала за сыном в сад, несмотря на то, что его бы там покормили и уложили раньше, чем дома. Она понимала краем сознания, что это будет непоправимый шаг, если она не заберет его. Дети ей мешали жить, и ей нельзя было в этом сознаться. Дети стояли на первом месте, семинар на последнем. Сначала ждешь этих детей, с ума сходишь, а как заимеешь, не знаешь, куда девать…
Дочка подошла к ней и сказала утром, что она так и быть, отходит этот год в школу, отходит, как все, а на тот год будет учиться, как Ленин, то есть будет ходить в школу только на экзамены. Ларичева посмотрела на нее и удивилась, что дочка похожа на революционерку. И одежда на ней такая же бедная, рваная, наверно, это потому, что который год в одной и той же форме она ходит. И лицо такое гордое, и круги под глазами. Поэтому надо немедленно занять денег и купить ей новое платье и новые колготки. Или лучше занять денег и дать поручение Забугиной, может, она на перерыве все это и купит. Или купит под светлыми сводами АСУП, не выходя за пределы здания…
Перед тем, как уйти на садиковый автобус, потом на семинар до вечера, Ларичева достала из холодильника неприкосновенный запас, банку с голландской ветчиной. Порезала ее на сковородку, бухнула последние три яйца и сказала:
— Миленькая, вот тебе еда, а вот тебе деньги на что хочешь, а вечером тебе будет еще что-то хорошее. Иди учись, только не очень убивайся, пусть тройки, пусть двойки. А то будешь, как Космодемьянская, не надо. Лучше бы ты была толстенькая хохотушка, пустозвонка. А то: что ты такая взрослая?
— Потому что жизнь такая. Потому что ребенка не на кого оставить. Сама же говорила.
Ларичева ее обняла и поскакала, держа на привязи сынка. А дочка посмотрела на нее в окно и пожала худыми плечиками. Мама совсем одурела, обниматься начала. Наверно, она “того”. Даже бигуди с головы не сняла. На работе над ней все будут хохотать.
Дочке не нравилась мамина мутотень с рассказами. Когда рассказов не было, мама была попроще, и часто лежала с ними на диване. Папа вечно уедет в командировку, а мама никогда не уезжала. Парила кашку оранжевую с тыквой, с маслом сливочным. Говорила, что эта тыква выросла где-то далеко, у бабушки. Мама им давала печенюшки, а сама читала книжку. Читает, читает, потом закашляет, попьет гриба. Особенно запомнилось дочке сказка про поезд голубой, как он ехал и подарки под праздник детям развозил. Дочка думала, что на этом поезде, наверно, и ей что-то будет. А еще была книжка про девушку бедную, несказочную. Там два поезда столкнулись, и она их уж почти остановила, только вот саму ее ударило. Ее несли на руках. Мама очень по этой книжке страдала, даже вся в слезах была, и они ее с братиком утешали. И потом долго возились и обнимались на диване. А потом начала мама к дядьке писателю ходить и совсем перестала на диване лежать… Придется теперь взрослой вырастать. Но только не такой, как мама, а такой, как тетя Забугина…
Бигуди Ларичева сорвала с головы уже под светлыми сводами обкомовского туалета. Она покидала их в сумку, расчесалась кое-как, дунула лаком, который стоял на полочке для общих нужд. Туалет был белоснежный, как будуар принцессы, с овальными зеркалами в рамах и бумажными полотенцами. Возле золотых краников лежало импортное мыльце в виде лимонов и бананов. Сушилки для рук и волос, узкие пластиковые лавочки вдоль стены. Теплое благоухание. Поставить бы машинку тут и печатать, печатать… Посетительницы, проплывавшие мимо Ларичевой, были все на шпильках, с глубокими вырезами, прическами… “Какая-то особая порода женщин. Похожи на нашу Забугину… Да!”
— Алло, статотдел? Забугину. Слушай, я тут на семинар пошла, уже все заходят. Ты не могла бы пронюхать насчет платья для дочки, размер тридцать два, тридцать четыре? И колготки пристойные, не эти тянучки советские. Да вроде у нее скоро день рождения, я совсем забыла. Ага, все с получки. Да, конечно, и за костюм я отдам, ты с ума сошла. Ну, ему отдам… Ну, умница…
Ларичева сильно волновалась, поэтому плохо видела, глазам было как-то горячо. Перед ней сидели все, кто три года назад сидел на творческой встрече в этом же зале. Знаменитости, чьи портреты висят в библиотеке, кого показывают по телевизору. Кому народ верит. Естественно, Ларичева верит тоже. Под светлыми сводами областного конференц-зала не может происходить ничего сомнительного.
Пока шли торжественные речи, все было нормально. Нормально готовиться, надеяться, психовать, искать в зале знакомые лица, ронять ручку, ловить приветствия. Но потом Ларичева поняла, что если она сейчас не перестанет быть трясогузкой, все пройдет мимо. И нахмурилась зверьком пещерным, и стала все-все записывать. И чем больше она писала, тем сильней понимала, что ей тут делать нечего. Здесь не было места пониманию. Здесь шла сортировка.