Нодар Джин - Учитель (Евангелие от Иосифа)
Мне, однако, оставаться нигде уже не хотелось. Хотелось убежать. Несмотря на всплывшую в ноге боль.
Но куда?
Впрочем, тому, кто, сбегая, думает о цели, смысла бежать нету. Куда — не имеет значения. Бежишь не с тем, чтобы прибежать. Тем более, что мир постоянно меняется. Пока добежишь куда-нибудь — там уже всё иное. Настолько, что убежишь и оттуда.
А может быть, надо просто постоянно бежать?
Всё во вселенной от себя бежит. Потому и всё в ней изменяется. Всё бежит безо всякого направления. Точнее — во многих. Ещё точнее — без цели. А люди, бегущие с целью — глупцы.
Бегство — это и бегство от цели.
Но мне так нельзя. Я хотел власти — она у меня есть. Хотел её, чтобы вести людей к цели. Но пока вёл их и менял — изменился сам. Теперь мне кажется, что я избрал цель — чтобы обрести власть. Теперь кажется, что цели в жизни быть не может, и люди называют целью конец.
Мир, как и человек, движется только к концу. Все иные утверждения — для идиотов.
Но идиотами бывают все. Некоторым из тех, кто ими остается, везёт. Учителю, например. С ним, правда, — великая загадка: он один избежал конца. А мой, видимо, уже недалёк. Времени осталось теперь только на его ускорение…
Потом я вздремнул — и во сне он и объявился. Учитель. В белоснежном хитоне. И чело его было увенчано терниями.
Войдя в кабинет, он, как и я, посмотрел на часы в паху польского шахтёра. Потом, как Валечка, запер дверь на ключ, уселся в кресло за стол и заговорил:
«Ты много переносил и много в тебе терпения. И во имя моё трудился и не изнемогал. Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою. Итак, вспомни, откуда ты пришёл, и покайся, и твори прежние дела. А иначе сдвину светильник твой с места, если не покаешься.»
Я вздрогнул и подумал броситься к камину, к шахтёру с лампочкой, но Иисус остановил меня жестом и продолжил:
«Знаю твои дела, и что ты живёшь там, где престол сатаны, и что содержишь имя моё, и не отрёкся от веры моей… Но то, что имеешь, держи пока приду. Кто побеждает и соблюдает дела мои до конца, тому дам власть над язычниками, и будет он их пасти жезлом железным. Как сосуды глиняные, разобьются они. А ему я дам звезду утреннюю…»
Я не только узнал эти слова из Откровения, но и понял, кого он называл язычниками: мир, который подчинялся не мне, а сатане.
Учитель звынул из «Казбека» на столе папиросу, прикурил без спичек и продолжил вещать. Он говорил знакомые слова, и поэтому я позволил себе думать о своём.
Мир, действительно, жаждет конца, ибо в конце его спасение.
И спасать его, кроме меня, некому.
Надо сперва отряхнуться от моих засранцев и всех, кто зажирели душой.
Я приступил к обдумыванию деталей, но, услышав слова о чашах гнева, замер.
«…Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь… Четвёртый вылил чашу свою на солнце, и людей начало жечь огнём…»
Я обещал себе перечитать завтра про солнце внимательней. Про него как раз я уже не помнил. Не вспомнил даже в августе, когда Лаврентий вернулся с полигона и подтвердил, что новая бомба ярче тысячи солнц…
«Последний же ангел, седьмой, вылил чашу свою на воздух; и из храма небесного раздался громкий голос — Совершилось!
И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди живут на земле.
И город великий распался, и города языческие пали!
И всякий остров убежал, и гор не стало!
И град пал с неба на людей!»
Потом я увидел во сне, будто вскочил с дивана.
Потрясённый тем, что Учитель выражал в глаголах мои сокровенные мысли, я бросился к нему с распростёртыми объятиями, но осёкся: вместо тернового венца на его голове сидела фуражка с красной звездой.
А поверх белоснежного хитона, на хилых плечах, лежали погоны с майорскими звёздами.
23. Как луна бледнее солнца, жизнь бледнее сновиденья…
В погонах Учитель приснился мне впервые.
В семинарские же годы он приходил в мои сны наряжённый в чёрную грузинскую чоху. Перехваченную серебряным поясом. Такие пояса носили тифлисские карачохели, которые умели петь волшебные песни и охмурять девственниц.
Чаще всего Учитель занимался тем, о чём мечтал тогда я сам. По утрам спал. Днём дрался и экспроприировал у богачей добро, награбленное за всю христианскую эру. А вечерами пил кахетинское вино, пел и украдкой расстёгивал красное платье на Марии Магдалине.
Марией служила ему дочка армянского ростовщика. Вопреки наставлениям предка, она увлекалась безалаберными романтиками. А жила в кирпичном доме рядом с семинарией.
Армянка нравилась мне так же сильно, как не нравился её отец. Который заботился о её счастье, не имея никакого представления о том, что называла таковым она.
Но я не любил его по другой причине. Он был настолько богат, что позволял себе выражать неуважение одновременно и к грузинам, и к Христу. Даже в песенной форме. За одно и то же — безалаберность и романтизм:
Что с тобой, Исус, бедняга? От похмелья ты опух,
Глаз не видит, ухо правое повисло, как лопух.
Ты в который раз надумал — как грузин, Куру просеять,
На большом ветру провеять индюшачий пух!
Издевался он — соответственно — и над революционерами. Любыми: большевиками, меньшевиками, эсерами. Даже над армянскими. Вплоть до главного из дашнаков. С фамилией Токанц.
Утром он тоже спал, но днём, наоборот, занимался ростовщичеством. Надувал главным образом кинто и карачохели. Вечером же, став богаче, чем был утром, подражал Иисусу — пил с грузинами в духане вино. Не уважая их. И очень гордясь собой:
Ни балшевик, ни мэншевик, ни дашнак Токанц, —
Кахэтынски вино пию вот такой стаканц!
Я доносил на него Учителю и предлагал экспроприировать армянские деньги. Которые, согласно рассказам дочери, отец хранил как раз в винных «стаканцах». Учитель, увы, отмахивался и — подобно армянину — продолжал куражиться:
Как луна бледнее солнца, жизнь бледнее сновиденья,
Я б не жил на этом свете, если бы не песнопенья…
Зачарованная бархатным голосом, армянка отдавалась во власть томительных сновидений. Но лишь умолкал Учитель, чтобы перевести дух, пуговицы на её платье застёгивались. Ибо они тоже были волшебные.
Отношения у нас с Учителем тогда не сложились. В основном, по его вине: хотя учился я хорошо и выказывал ему всяческое уважение, он, видимо, считал меня маловажным человеком.
С той поры я и держусь мнения, что Иисусу Христу не хватало реализма и прозорливости.
Позже, конечно, он стал уделять мне больше внимания. Зато у меня времени для сновидений оставалось всё меньше. К тому же — раздражало его лицемерие. Каждый раз он норовил свести разговор на конкретную тему. О том, что случилось в течение дня.
Я же, наоборот, предлагал беседовать о главном. О правде. О справедливости. О жизни и кончине. О бессмертии души.
Хотелось узнать — действительно ли вне плоти душа мается. Как если поселиться в гостинице, которой не существует. Но пустой. И в которой нечего делать не только вечером.
А он постоянно сбивал разговор на детали и факты. И тогда я стал пренебрегать законами гостеприимства. И тоже начал «конкретничать».
Чем, спрашивал, объяснить такое: когда Мария омыла тебе ноги бальзамовым маслом, все возмутились. Потому что бальзамовое масло — роскошь. И дорого стоит. Как же так, Учитель?! — сказали все, кого ты учил простоте и любви к беднякам. Не лучше ли продать парфюмерный продукт и накормить голодных?
А ты в ответ долго молчал. Во славе своей. Наслаждался, должно быть, маслом. Наконец произнёс несложные слова. Но тоже во славе. Бедняков, мол, всегда будете иметь рядом, а меня нет! Радуйтесь, пока я средь вас, и воздавайте мне почести!
А я вот стесняюсь, когда баба гладит мне ступню. И не только из-за сросшихся пальцев. Как постеснялся бы полезть на крест без кальсон. И не только из-за возрастных изменений в прикрытой кальсонами зоне.
А ты не постеснялся. Впрочем — спасал человечество. Целиком. Дескать, хрен со мной, главное — человечество! И его избавление!
Тогда у меня — другой вопрос. Почему же в Гефсиманском саду, накануне казни, ты убеждал Всевышнего не допустить твоей кончины? «Отче! Ты умеешь всё! Пронеси же эту чашу мимо меня!»
И он, кстати, хорош! Этот «отче». Не пронёс ведь её! «Чашу». Не пощадить единственного сына! И так никого и не избавить!
Или другое. Ты вот твердил, что хочешь мира и непротивления, а сам в святой Храм верхом на осле заявился! И стал буянить. И наказывал всем бросить дом, забыть родных и взяться за оружие. Дескать, я вот подумал ещё раз — и не покой, а меч вам принёс.
Может быть, кстати, ты сперва хотел принести меч, а потом покой. Которого без меча — ты прав! — не бывает. Как не бывает постоянного покоя.