Курилов Семен - Ханидо и Халерха
— Я вижу, гости-ламуты вшей ищут, — раздался голос Ланги. Старик сказитель знал не один случай, когда пустяк, чепуха круто меняли судьбу людей.
И ламутам, чтобы не ссориться, пришлось отступить. Молодые богачи во главе с парнями-ламутами тихо подались назад, а пожилые передали шкуру Ланге, громко сказав:
— Пусть женится парень. Волк усыплен или нартой, или вовсе руками.
А Косчэ-Ханидо тем временем сидел на оленьих шкурах и был ни жив ни мертв. Куриль его не встретил приветствием: "Мэколдэк?" [110] — показал рукой, куда следует сесть, и продолжал возбужденно разговаривать с Ниникаем, который сидел против него с опущенной головой. В тордохе больше никого не было, но Косчэ-Ханидо не глядел на богачей и не слушал их разговора. Он был потрясен богатством своего второго отца. Очага в тордохе не сооружали, но и без него тут было так тепло и так тихо, что совершенно пропадало представление о тундре, морозе, о существовании стойбищ, опасных зверей, каких-то убогих жилищ, даже толпы людей, собравшейся будто не возле тордоха, а где-то вдали, в ином мире. Весь пол до самых дверей был застелен пестрыми оленьими шкурами.
Четыре огромных полога, один из которых был сшит только из белых шкур, оставляли еще очень много свободного места. Белый полог, предназначенный для попа, был приоткрыт, и Косчэ-Ханидо видел внутри его стол-короб, застеленный толстой материей с бахромой, на котором в серебряных подсвечниках горели толстые свечи. Сверху, с онидигила, спускался витой ремень, а к ремню был подвешен узорчатый круг тоже с горящими свечками. Между пологами и по сторонам тордоха стояли огромные сундуки, окованные железными полосами.
Лачидэдол был высоким, широким и длинным, а над ним на могучих крюках-сускаралах в два ряда висели медные, до блеска начищенные чайники и котлы. На самом же лачидэдоле тоже стояли подсвечники, только свечи в них сейчас не горели. Сам Куриль был одет в новую белую доху, перед которой украшал орнамент из разноцветного меха и рыбьей кожи, да еще был расшит сверкающим бисером… Косчэ-Ханидо переживал чувства полнейшей растерянности и отчаяния. Никогда в жизни, ни во сне после вечерних сказок, ни в мечтах о счастье, он даже не приближался к тому миру, в который попал наяву…
Одичавшего в одиночестве парня стало быстро душить желание выскочить из тордоха, из этого неправдоподобного мира и убедиться, действительно ли есть небо над головой и земля под ногами. Но он чувствовал, что стоит оказаться на воле, как родится нечеловеческая, неудержимая страсть вскочить на нарту — чья бы она ни была — и гнать, гнать оленей, гнать куда глаза глядят, лишь бы очутиться как можно дальше от Соколиной едомы. Там, в глухой тундре, в чужом или родном тордохе, он опомнится, обдумает все, что увидел, разглядит с новой стороны и уж тогда примет решение, как дальше жить… Но Косчэ-Ханидо сидел и не двигался. Потому что вместе с этим желанием в нем исподволь пробуждалось смелеющее любопытство. Ведь тордох Куриля настоящий, и сам Куриль разнарядился не во сне, а в жизни. Что, если все молчаливо вынести и стерпеть, сколько удастся, однако разглядеть этот мир поближе и поподробней?
А вырваться из него можно в любой момент…
От горящих свечей рябило в глазах, но Косчэ-Ханидо продолжал глядеть только на пляшущие вверху огоньки. Он глядел неотрывно и чувствовал, что старается не видеть пестрых шкур, которыми был внакат застелен весь пол тордоха. Он сидел на этих шкурах — и они, словно горящие угли, жгли ему зад, обтянутый штанами, чужими штанами, тому же Курилю принадлежащими. И все-таки он не вытерпел — произнес слова, которые давили горло и сами собой просились ему на язык, не вслух произнес, про себя: "Тинальгин… Куриль — это Тинальгин, только умный, не одуревший… Сколько шкур берег! А про нас не вспомнил. Нам ведь и двух хватило бы…"
Косчэ-Ханидо было не до разговора двух богачей — хозяина и Ниникая. К тому же он ничего не знал о скандале, происшедшем вчера на сходке, не знал, почему и как Ниникай появился в этом тордохе из сказки. Но чукча следил за Косчэ-Ханидо. И то ли он заметил бледность его лица и бешенство в щелках глаз, то ли чукотским чутьем уловил что-то неладное, только он приподнял голову и сказал сквозь зубы, прерывая речь Куриля:
— Сиди. Молчи и слушай. Мы о тебе разговариваем…
Они, однако, прямо не разговаривали о нем. Да и вообще они только сошлись.
До приезда Косчэ-Ханидо произошло вот что. Куриль в своем праздничном одеянии, на виду у всего народа сам направился к Ниникаю, вызвал его, не заходя, правда, в ярангу.
— Мне говорить с тобой нужно, — сказал он. — Ты должен знать, чего не знаешь. Пойдем ко мне. Сейчас.
При таких обстоятельствах и на таких условиях хорошо отоспавшийся Ниникай молча зашагал рядом с Курилем. Одет он был не по-праздничному, просто, но чувства веселого любопытства и большого удовлетворения светились в его лице, и он этого не скрывал перед толпой…
До появления Косчэ-Ханидо они только успели выяснить, что каждый из них ожидал от другого в самом начале дружбы. И это было сплошным враньем: каждый силился доказать — вот, мол, каким я был еще тогда, о чем думал. Ни о чем подобном они в те далекие времена просто не могли думать — они сошлись на неприязни к дикости и темноте, а размеров всеобщей беды юкагиров и чукчей не видели, в борьбу со злом только втягивались — особенно Ниникай — и решительно не представляли, куда эта борьба их заведет. Конечно, в торге о прошлом у Куриля "товар" был куда заметней. Однако и Ниникай не падал духом: если уж юкагирский король так унизился перед ним — при всем народе позвал к себе, то, значит, он тоже чего-то стоит.
— Ладно, Афанасий Ильич. Давай прежнее отсечем, — наконец предложил Ниникай перейти к делу. — Хорошо, ты окрестил тундру, победил шаманов, и тебе сказали: принимай полную власть…
— Кто мне сказал? — взъерошился Куриль, не дав договорить. — Сам я себе это сказал.
— Нет, давай так, как в жизни может произойти: исправник позвал тебя и сказал.
— Ты, Ниникай, слов моих не понимаешь, — опять прервал его разнаряженный хозяин. — Я сам себя позвал!
Ниникай убрал со лба челку волос и уставился на Куриля так, будто увидел его впервые.
— Это что-то новое в разговоре, — сказал он с настороженностью в голосе. — Или старое? Если старое, вчерашнее, то я ухожу.
— Правильно: новое. Только я знаю, где что говорить можно. Это ты выскакиваешь на народ и орешь так, что слышно не только в острогах, но и в самом Якутске… Да, называй меня кем хочешь: юкагирским исправником, здешним царем — не обижусь. Но я сделаю так, что со мной все будут считаться. Только считаться по-настоящему, а не как сейчас. Со мной будут советоваться, меня будут убеждать и просить. Но не распоряжаться мной и моим народом.