Руди Данциг - В честь пропавшего солдата (1984-1985)
«Нож соскользнул. Что было естественно очень глупо». Он слабо ухмыльнулся.
«Она очень глубокая. На самом деле, я думаю, что очень».
Я присел на корточки рядом с Яном и смотрел на длинную, покрытую корочкой рану, безукоризненно прямые ноги и трусы, которые просторно и обвисло болтались на его теле. Ян сидел сгорбившись и рассматривал рану, словно был близорук. Его пальцы шарили и сжимали рядом с темной линией. Вдруг он прикрыл рану рукой, словно испугался, что я могу причинить ему боль.
«Она горит, словно я её обжигаю. Там гной, он должен выйти наружу. Пощупай — там внутри словно что-то бьётся».
Я не пошевелился. Рана выглядела как тонкая змейка, которая могла внезапно обвиться вокруг моей руки.
«Ты поможешь? Если нет, то мне придётся идти к врачу».
Он мучительно посмотрел на меня, впервые я почувствовал его неуверенность и страх.
«Нужно попробовать, мне безразлично, даже если будет очень больно».
Я подвинулся поближе и осторожно положил руку на его белую ногу. Почувствовал лихорадочное биение под моими неуклюжими пальцами. Я ничего не говорил, не дышал, не глотал от смертельного страха не сделать ошибочного движения и причинить этим боль.
«Продолжай».
Моя рука осторожно скользит по нежной, гладкой коже, пока не наталкивается на огрубевшую поверхность раны.
«Ой, осторожнее».
Нога дёрнулась и толкнула меня в грудь.
«Вот здесь».
Он указывает на белесые пузырьки в по краям раны.
«Ты что-нибудь чувствуешь? Гной сидит под этим, ты должен его выдавить».
Он засунул руку под бедро, чтобы я мог лучше разглядеть порез.
Я ощутил дикое чувство, поднимающееся из меня, которое я не мог контролировать, как нельзя помешать молнии во время грозы.
Мне захотелось вдавить своё лицо между этих двух белых ног, прижаться к нему, руками схватившись за его белые трусы, ощутить его тело, вдыхать его запах и мечтать. Захотелось жадно, изголодавшись, прижиматься к нему, целовать и ласкать.
Ошеломленный этим, я схватился за его колено и склонил к нему голову, мой язык судорожно ворочается в пересохшем рту. Некий орган моего тела твердеет и с отвращением я чувствую, как это происходит: словно насекомое, рывком выбирающееся из кокона на волю и расправляющее крылья — я открываю в себе нечто неожиданное. Я привстаю и вожусь со своей одеждой, в страхе и панике, что Ян мог что-то заметить.
Это неожиданный удар для меня: у меня было то же и так же, как тогда у Яна. Это похоже на болезнь, которую невозможно скрыть. Каждый сможет это заметить и рассказать об этом, я буду раскрыт и разоблачен.
Я мну кожу Яна своими пальцами, словно мышиную шкурку, словно крылья бабочки — эту теплую, нежную кожу.
Дико и отчаянно я нажимаю до тех пор, пока Ян не ойкнул и я не услышал, как он сказал, что я должен нажимать пальцами ещё ближе к ране. Я почувствую, как открывается рана, с коротким и сухим треском, словно сухая ветка под наступившем на неё ботинком. Ян дрожа, с полуприкрытыми глазами, наклоняется вперед и вытирает рукавом своей рубашки рану. Я стою посреди каморки и пытаюсь успокоить своё дыхание, со свистом вырывающее из полуоткрытого рта.
«Чёрт возьми, — я услышал, как Ян проговорил. — Это очень больно».
Я стою уже на лестнице, держа руку на дверной ручке.
«Я должен идти».
Сразу после этих слов, споткнувшись в тёмной гостиной, я выскакиваю наружу и не останавливаясь, сломя голову бегу домой, в переполненную комнату, с участливыми, доверчивыми людьми.
12
Дни еле-еле ползут друг за другом. Медленно, однообразно и уныло. Удивленно я смотрю в календарь на прошедшие дни.
Таинственный ряд чисел ввергает меня в уныние: весь долгий день втиснут в маленькое число; множество чисел уже пройдено, но какое количество новых чисел ожидает меня впереди.
Я не могу оценить это время: прошло пять месяцев, это слишком много, чтобы воспоминания о доме начали потихоньку тускнеть — иногда я с ужасом сознаю, что начинаю забывать как выглядят родители, как смеётся мама — и слишком мало, чтобы чувствовать себя действительно как дома в моём новом окружении. Я брожу в обманчиво-ничейной среде, калейдоскопе сдержанных, изменчивых форм и образов. Иногда части соединяются и я вижу лицо матери, но при малейшем движении они распадаются и я возвращаюсь в будничный, осязаемый мир.
Долго ли ещё продолжится эта война, я не имею никакого понятия. Месяцы, годы, а может и весь остаток моей жизни пройдет здесь, и я больше никогда не увижу моих родителей, моих друзей, моей улицы. Всё это так пугающе, что я уже не могу реветь и принимаю все факты равнодушно, по мере их поступления. Так проходит день за днем, неделя за неделей.
«Будь смелее», — говорил мне отец, когда собирал мой чемодан. Я присел на корточки рядом с ним и зачарованно наблюдал, как складывалось всё необходимое для поездки: мочалка, полотенце, бельё, зубная щётка, последняя изношенная пара моих ботинок, пижама, перешитая мамой из старой отцовской.
«Будь большим мальчиком, этим ты доставишь маме громадную радость». Отец приподнял мой подбородок и провёл во волосам.
Большим мальчиком? Конечно, я стал взрослее. И сильнее. Мем иногда хватала меня своими сильными руками и удовлетворённо щипала.
«Ну, скоро твои отец и мать сильно удивятся! Они тебя точно не узнают!»
Я слабо улыбался в ответ на её плохо скрываемую гордость.
«Скоро? — спрашивал я. — Как скоро?»
Конечно, я подрос, в этом она была определённо права. В большую часть вещей, которые я привёз из Амстердама, я больше не могу влезть, сейчас я часто ношу вещи Мейнта, а тот донашивает вещи, оставшиеся от Попке.
Но взрослый ли я на самом деле? Я всё ещё плачу, когда этого никто не видит, и часто думаю о доме и маме. Маменькин сынок — так иногда дразнили меня в школе. Иногда, когда я вижу свою старую одежду, то на меня накатывают воспоминания. Она сложена в моём чемодане: клетчатые рубашки, синие трусы, «воскресные» шорты («Ох, в этом ты не сможешь здесь ходить», — громко смеялась Мем, и я никогда их не одевал.), и шерстяной свитер с узором, который мама переделала для меня из своего.
«Всё это из родного дома». Я беру сложенную одежду осторожно в руки и ощупываю.
Я нюхаю её, и этот запах переносит меня в наш дом, в нашу спальню, к шкафу, в котором висела моя одежда, и напоминает об аромате маминых юбок и чулок. Но постепенно запах моей одежды слабеет и меняется. Или, быть может, я забываю запах родного дома?
Автомобиль у дворца, ночная поездка по дамбе, и ещё раньше; велосипедная поездка с отцом, покинутые развалины — все эти события чётко зафиксировались в моей памяти, но постепенно они становятся далёкими и расплывчатыми. Стёртыми, словно учителем в классе, который тряпкой стирает неверный ответ на моей грифельной доске и говорит: «Неверно. Начинай снова».
Безвольно я воспринимаю эту потерю, у меня никогда не хватало мужества начать всё снова. Только украдкой я могу печалиться и оплакивать эту свою потерю.
Я полностью приспособился. По воскресеньям я дважды посещаю церковь, по субботам учу псалмы для воскресной школы, и по воскресеньям заучиваю библейские тексты для школы в понедельник. Ранним утром вместе с Янси я чищу сарай от навоза, перетряхиваю бутылки с молоком для масла, внимаю молитвам, учусь, иногда помогаю Хейту чинить сети и расхаживаю в деревянных башмаках, как заправский фермер.
Одним словом, я стал таким же как они, но только поверхностно, и когда никто не видит и я чувствую себя незамеченным, то часто иду и сажусь в конце мола, и смотрю на капризное море, мятежно гонящее свои серые воды. Я надеюсь, что в ясную погоду смогу увидеть противоположный берег там, вдали, где небо сходится с водой.
«Дорогой боженька, пусть всё будет хорошо, — молю я, — сделай так, чтобы они были живы. Сделай так, чтобы они думали обо мне, и пусть они, пожалуйста, приедут поскорее и заберут меня отсюда».
Зимние месяцы длятся невероятно долго, жизнь замирает в этом маленьком домике.
«Как животные в стойле, сидим мы в доме, — говорю я сам себе, — в тепле, под защитой и тесно прижатые друг к дружке».
Только ветер веет над голой землёй и опустевшими дамбами. Временами то дождь стучит по заборам и канавам, то снег нагромождается безупречным слоем: всё это ограничивает нашу жизнь в мучительной тесноте. Когда по утрам, дрожа от холода, мы покидаем дом — трава, словно накрахмаленное полотно, трещит под нашими ногами. Зимняя изморозь.
Лица вокруг дымящихся тарелок с едой, рано заполненные альковы и запах задутой керосиновой лампы: Мем, как всегда, задувает её, перед тем как раздеться.
Иногда, продышав пятно в инее на замерзшем стекле, я пристально смотрю на тёмное пятно среди белых деревьев — там ферма, где живёт Ян.