Ирвин Шоу - Хлеб по водам
Хотелось плакать, но слез почему-то не было. Стрэнд продолжил читать.
«А здесь, в маленьком конвертике, который я вложил в это письмо, десять тысяч долларов пятисотдолларовыми купюрами. Надеюсь, эта скромная сумма сделает ваше с Лесли пребывание в Париже более приятным. Лучше не упоминать о ней кому бы то ни было.
Вы и ваша семья сделали последний год моей жизни более значительным. Очень важным. Правда, я слишком поздно понял то, чему следовало бы учиться раньше.
Поскольку это мои последние слова и мы, пользуясь вашим же выражением, можем раскрыть друг другу душу, сделаю еще одно признание. Конечно, абсурдно для человека моего возраста говорить такое, но должен сознаться: я влюбился в Лесли с первого взгляда. Если какая женщина на свете и могла сделать меня счастливым, то только она. И когда вы почти умирали там, в больнице Саутгемптона, я от всей души желал вам смерти. Не сознательно, не злонамеренно, но на какую-то долю секунды эта мысль меня посетила. Тогда, подумал я, я мог бы стать уже не другом любимой мною семьи, но ее членом. Не гостем за столом, но человеком, сидящим во главе стола. То, что я был действительно счастлив, когда вы поправились, не может служить оправданием той темной и злой мысли.
Пожалуйста, сожгите это письмо, как только прочтете, и никому, кроме Лесли, не говорите, что в нем было написано. Я написал еще одну коротенькую записку, оставлю ее в машине. Там объясняется, что это самоубийство. В ней я пишу, что нахожусь на грани нервного срыва и опасаюсь за собственный рассудок. В кармане у меня пистолет, все будет кончено сразу и быстро. Меня найдут в конце аллеи, рядом с машиной.
Не печальтесь обо мне, я этого не заслуживаю.
Крепко обнимаю всех вас,
Рассел».ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава 1
До Дня благодарения снова осталось всего несколько дней. Первые снежинки уже кружат в темноте за окном, мелькают и подмигивают искорками в луче света от лампы, что стоит на столе. Я в Данбери, но живу теперь не в «Мэлсон-резиденс», а в другом доме. Я совсем один — Лесли в Париже.
Я не позволил ни Лесли, ни Кэролайн пойти со мной на похороны Рассела Хейзена. Трудно представить, какую сцену могла бы закатить вдовушка Хейзена, а моя жена и дочь были бы, разумеется, не в состоянии противостоять этой безумной и мстительной женщине в момент, подобный этому. Я сидел в одном из задних рядов, а потому она меня, слава Богу, не видела. Рядом с ней находились две высокие молодые женщины — я так понял, дочери Хейзена. Три эти дамы были одеты очень элегантно, во все черное и соблюдали подобающее случаю скорбное приличие.
Я смог рассмотреть лица дочерей, когда в конце службы они проходили мимо меня по проходу. Назвать их некрасивыми, пожалуй, было нельзя, но в них так отчетливо читались жесткость, потакание всем своим слабостям и порокам, а также подозрительность. Нет, конечно, когда мы встречаем людей, о которых наслышаны и о которых уже успело сложиться определенное мнение, мы скорее склонны видеть в них воображаемое, а не то, что существует в действительности. Пусть так, но лично я старался бы избегать этих двух женщин.
И священник в своем пространном панегирике, и автор некролога, напечатанного в «Таймс», всячески превозносили заслуги Хейзена перед обществом, перечисляли его многочисленные деяния во благо города Нью-Йорка. Воображаю, как горько смеялся бы Хейзен, будь он жив, если б услышал и прочитал речи, произнесенные в знак памяти о нем.
Смерть Хейзена и особенно способ, который избрал он, чтобы распрощаться с жизнью, привели Лесли в состояние какой-то прострации. В течение многих дней после этого она часто и неожиданно разражалась рыданиями, словно все подавлявшиеся прежде эмоции, которые она старалась держать под контролем ради меня и детей, стали непосильным грузом и прорвались наружу, как вода прорывает плотину. Утешить, успокоить ее было просто невозможно. Депрессия, овладевшая ею в прошлом году, перед нашей поездкой на День благодарения в Хэмптон, была просто тенью, жалким подобием того, что с ней происходило сейчас. Она забросила занятия в школе, попросила меня позвонить и отменить все ее уроки в Нью-Йорке, не прикасалась ни к клавишам, ни к кисти. И если не плакала, то просиживала дни напролет в заново отделанной кухне нашей «Мэлсон-резиденс». И в том, что случилось, винила прежде всего меня и себя. Ей почему-то казалось, что если б мы с ней были истинными друзьями Хейзена, а не просто, по ее выражению, числились ими, то обязательно бы почувствовали, что с ним происходит, и смогли бы удержать от трагического шага. И я никак не мог найти нужных слов, чтобы переубедить ее.
Наконец Линда заявила мне, что так дальше продолжаться не может, что продолжать скорбеть просто опасно для здоровья Лесли и что, возможно, Париж и работа смогут ее излечить. Я согласился с ней. И вот мы с Линдой принялись убеждать Лесли немедленно отправиться в Париж. Она сидела и слушала с каменным лицом, а потом сказала: «Все лучше, чем это».
Через десять дней после того, как тело Хейзена, припорошенное снегом, было обнаружено на песчаной тропинке, ведущей к океану, я посадил Лесли на самолет, вылетающий в Париж. Мы не обсуждали с ней, как долго намеревается она жить во Франции и когда вернется.
Перед отъездом она сожгла все свои старые картины.
Бэбкок, святой человек, со свойственным ему тактом намекнул, что поскольку я отныне приобрел статус холостяка (по крайней мере временно), мне лучше будет переехать из дома, где я один должен отвечать за девять учеников. И вот, как только закончился семестр, я переехал. В кампусе больше не живу. Я снял небольшую меблированную квартирку в городе, над магазином, где торгуют сигаретами, табаком и газетами. Запах, поднимающийся снизу, из торговых помещений, производит почему-то самое умиротворяющее воздействие. Рисунок Ренуара висит над старенькой потрескавшейся кожаной кушеткой, на которой я сплю. Он выглядит здесь неуместно чувственным. Добираюсь до шкалы на велосипеде, что, говорят, полезно для здоровья. Готовлю себе сам и съедаю приготовленное в одиночестве. Нет, иногда я обедаю у Шиллеров, когда мистер Шиллер разрешает жене устроитъ нечто вроде званого обеда. Коронным блюдом миссис Шиллер, несомненно, являются картофельные оладьи.
Лето я провел во Франции, с Лесли. Пришлось взять немного из тех десяти тысяч, чтобы оплатить перелет. Лето прошло не слишком удачно. Лесли обзавелась широким кругом друзей, большую часть которых, естественно, составляют художники. С присущим ей безупречным музыкальным слухом, она очень продвинулась во французском, стала говорить на нем бегло, причем все беседы, на которых мне довелось присутствовать, проходили именно на этом языке. Разговоры обычно сводились к обсуждению ее работ и работ ее друзей. Мой школьный французский мало меня выручает, и, несмотря на все старания Лесли и ее друзей втянуть меня в беседу, в оживленный обмен мнениями, я постоянно чувствовал себя лишним.