Юрий Покальчук - Никарагуанские рассказы
Это видела вся страна. Мы, мальчишки предместья Акуалинча, столпились возле дверей небольшой лавчонки, откуда виден был экран телевизора на углу нашей улицы, хозяин тоже был занят тем, что показывали на экране, так что и не отгонял нас.
Я видел все. И конец тоже. Не понимая большой сути того, что произошло, я, ребятенок, сообразил лишь одно — я видел настоящего героя, человека удивительного мужества. Уже потом я осознал, кто он был и за что боролся, впоследствии, через несколько лет. Но тогда — это была самая первая и самая выразительная моя встреча с революцией.
Я хотел стать таким, как Хулио Буйтраго.
Возможно, в тот миг, когда погиб Хулио Буйтраго, я ощутил, как медленно вокруг меня начинает распадаться, почти у меня на глазах, мир детства, бездумного, живого проживания времени. Вдруг увидел я вокруг себя мир огромный, враждебный и чужой, будто целая вселенная дохнула на меня холодом смерти, холодом противоречий человеческих, борьбы и чего-то другого, еще непонятного мне, того, что было важнее жизни, высшей идеей, чье величие я только ощущал и еще довольно долго не в состоянии был осознать полностью.
Потом это прошло на некоторое время, но дыхание вселенной, дыхание бесконечности, безмерности, в которой холод и страх оборачивается величием и счастьем полета, запомнился крепко, отчеканился в детском сознании навсегда.
Потом я не раз задумывался, почему становилось так ужасно, почему охватывал холод и ощущение одиночества от прикосновения к такому. Потому что люди, как правило, искали «свободы» и «счастья» где-то в далеких странах, где-то «там», в каком-то «другом» месте, где наверняка должно быть лучше. Именно так мой папаша ездил на Атлантику работать в шахтах. А на самом деле все это потому, что человек боится себя самого, боится ответственности за себя, за выбор своего пути и еще боится, чтоб ему кто-нибудь да не припомнил этого. Люди боятся в себе того, что им неизвестно, непонятно, но по существу очень нуждаются в ком-то, кто бы пришел и открыл им глаза, указал — вот он, этот путь. И до тех пор живут, понимая, что границы их бытия установлены кем-то другим, а не ими, что границы или рамки, в которых они вращаются, никак не соответствуют им, их внутренней потребности, и жизнь плывет по каким-то условным правилам, установленным неизвестно кем и неизвестно когда. А нарушить эти рамки и правила тяжело, нельзя, а самое главное — страшно.
Страх перед внешним миром, а это есть прежде всего страх перед собой, перед испытанием своих сил, перед естественной потребностью на собственное утверждение надлежащим каждому его единственным способом, пропадает, когда находится тот, кто, как факел в ночи, зажигается сам идеей и горит, сгорая, своей жизнью, а часто и смертью освещая другим дорогу.
Так было с Буйтраго.
Таким был и Карлос Фонсека. И Че Гевара.
Были такие, и поэтому все пошли той дорогой. Поэтому и я здесь.
Мы перевалили тогда через гору, полумертвые от усталости, и знали, что победили много чего в себе. Нам стыдно было потом смотреть в глаза Герману, хотя он разговаривал с нами так, будто бы ничего и не случалось. И это было самое лучшее воспитание.
Что до деревьев, то и как относительно всего вокруг, я поначалу разве что дерево малинче только и мог отличить от других, да и то лишь потому, что цветами оно покрыто бывает очень густо и стоит тогда совсем без листьев. А деревья карао и кортес, робле в каняфистула я изучал уже не по учебникам ботаники, а по рассказам товарищей, которые знали и показывали, и объясняли, что оно и как — как цветет, какие имеет листья.
И я научился любить деревья. Не только те, что плодоносят, но и те, что просто цветут, что образовывают зеленый ковер нашей родины, вечнозеленой страны озер и вулканов, как обрисовывают Никарагуа путеводители для туристов.
Теперь я знаю, какого цвета бывают колибри, и как кричит сова, и как стучит дятел, и как кричит попугай, и много того, чего не мог никогда представить раньше.
Но память моя иногда кажется мне простреленным флагом нашей партии, нашего движения. Потому что воспоминание о всех, кто погиб, это как пуля навылет, след остается навсегда, хотя понемногу и зарастает. Тяжелее всего осознавать, что гибли среди нас самые лучшие, именно те, кого больше всех любили, кого мы так ценили. Может, их и любили потому, что они не щадили, себя ради других? Но ведь мы все шли в бой одинаково, все подставляли себя под пули. Почему же погибли и Франсиско, и Леонардо, и Ихито?
Кто-то гибнет каждый раз и теперь в наших боях с «контрас». Знаю, что каждый раз это могу быть и я. Но большая беда обходит меня стороной. Может, потому, что мелких неприятностей хватает... Надолго иногда их хватает, надолго, но все же это только мелочи. Есть над чем пошутить, и ладно. Про себя я так и смотрю на свои заботы, хотя и досадно бывает, чего греха таить! Но что бы мы делали без этих вот шуток! Как выжили бы, только всерьез принимая все, что с нами происходит.
Юмор всегда помогает, веселее живешь, и смерть от тебя бежит, это тоже правда. Это и есть жизнеспособность, в конце концов.
Мы должны были шутить и в самых тяжелых ситуациях. Потому и выжили, потому и победили. И даже воспоминание о жизнерадостности, о шутке и смехе тех, кто погиб за революцию, тоже помогает нам жить и воевать. Потому что они и сегодня вместе с нами, даже если они и давно погибли.
Нет-нет да и всплывает в моей памяти бой в департаменте Матагальпа, прославленном нашем кофейном районе. Здесь на горных плантациях растет наш кофе, лучший в мире кофе. Климат здесь и теплый, и одновременно мягкий, и жарко, и влажно здесь, как и нужно для кофе.
Мы должны были ударить по, небольшому укреплению сомосовских войск недалеко от самого города Матагальпа и знали наперед, что победим. Теперь мы уже всюду побеждали, почти везде.
До наступления оставалось еще несколько часов, и мы весело и радостно купались в горной речке.
Словно стайка школьников, быстренько посбрасывали одежду и гоняли по воде на неглубокой речушке, смеялись, шутили, обливали друг друга водой. Издали можно было бы нас принять за мальчишек, которые всегда так, голышом, гоняют по мелким водоемам.
Потом все мылись, старательно брились, и я, припоминаю, случайно обратил внимание на удивительно гармоничную, пропорциональную фигуру одного товарища с могучими мускулами. Ну чисто тебе Геркулес, каким его изображают. А это простой был парень, крестьянин. Высокий такой здоровяк, да к тому же еще и красавец. Так вот, он был старше меня, лет двадцать пять ему было, очень старательно брился, прямо там на реке, и шевелюру свою выполаскивал, потом причесывался, ну как будто на свидание идти собрался.
Я говорю ему: Франсиско, чего это ты так прихорашиваешься перед боем, скажи мне? (А это ведь все так, все наши товарищи чувствовали себя так, словно собирались на праздник, когда шли в бой.)
А Франсиско говорит:
— Потому что мы встали на бой за новую, светлую и чистую жизнь, Маноло, и для нас бой, в котором может погибнуть каждый, — тоже светлое и чистое, потому что мы боремся за добро для человека, понимаешь, за лучшее, а на такое человек сам должен идти подготовленным самым лучшим образом. Я убежден, что мы — люди будущего нашей страны, мы должны быть примером для тех, до кого это еще не дошло. Во всем, Маноло. Значит, и здесь тоже. А как посмотрит кто-нибудь, тот же неграмотный крестьянин, к примеру, на победителя из сандинистской армии, но неаккуратного, грязного, небритого? Как на бандита. А ведь из леса выходим, мы еще партизаны. Следовательно, мы должны предстать перед людьми в своем лучшем виде, понял?
Получил я простенький урок политграмоты, а было мне это чрезвычайно приятно, потому что Франсиско едва читать научился, но верил и знал, за что воюет.
В этом бою Франсиско погиб.
Всего погибло трое. И он среди них.
Ну почему он! Ну почему именно он, тот, кто должен был строить нашу новую страну, рождать прекрасных детей, воспитывать их в высоком духе, и погиб?!
Под Эстели погиб Леонардо.
Кроме Рауля, друга моего детства, еще Леонардо я считал братом. Мой одногодок, родом из-под Леона, вошел в отряд за несколько месяцев до меня.
Леонардо был для меня и примером и первой помощью в моей партизанской жизни, могу сказать, что только благодаря ему я избежал самых тяжелых моментов той смешной трагедии, которую в начале своей партизанской лесной жизни переживали ребята из городов.
Он ориентировался в горах сразу легко и просто, знал деревья и травы, птиц и животных. Я учился у него, подражал ему во всем, не раз сам ощущал, как неуклюже делаю я то, что так естественно, нормально выходит у Леонардо. С первого появления в нашем отряде Леонардо всегда был по-военному подтянут, собран, одежда на нем сидела ловко, как влитая. А между тем он — сельский парень, даже в Леоне, недалеко от которого жил, бывал не часто.
А я учился у него. Поймет меня только тот, кто знает, как легко и одновременно тяжело учиться у того, кого любишь, кто тебе близок, с кем, как с самим собой, можешь разговаривать, с кем на протяжении нескольких лет спишь рядом в шалаше из пальмовых ветвей (это чаще всего были наши дома в партизанские годы, особенно в сезон дождей, — низенький шалаш густо накрыт пальмовыми листьями, как раз такой, чтобы поместилось двое). Мы разговаривали долгими ночами, в горах быстро темнеет, — о жизни муравьев, и о том, как приходит весна в далекие страны, и о светлячках, которые так помогали нам в лесной темноте, и о моей Лаурите, и о Рауле, и о его родителях и братьях, и о моих, и о змеях, и о вулканах, и о диалектическом материализме, в котором не очень еще оба разбирались, и о скорой победе, и о новой жизни. Иногда даже тихонько пели сельские песни, которым он меня обучил, и засыпали, не зная, в котором часу и на каком слове оба замолкали...