Робер Андре - Дитя-зеркало
Я подробно останавливаюсь на всем этом, потому что в комнате, которая станет местом моего начального воспитания, вернее, начального обучения, время течет удивительно плавно и равномерно, оно кружится, как стрелки на часах, неизменно возвращаясь на эти же самые цифры, оно не таит в себе никаких неожиданностей, какие случаются с ним на Валь-де-Грас; время здесь можно предвидеть до такой степени, что мне кажется иногда, будто на циферблате без конца повторяется все тот же самый день. Должно быть, я так и считал до тех пор, пока не стал наконец понимать, что же такое дни и их постоянная смена; переход от понятия часа к понятию дня был мне очень труден, и преодолеть его помог отрывной календарь, висевший в простенке между окнами; бабушка каждое утро отрывала от него листок, и на свет появлялся новый день, он был обозначен большими жирными цифрами, а также историческими сведениями о памятных событиях этого для, как-то: смерть Людовика XIV, битва при Бувине и так далее. Календарь возбуждал мое любопытство: я глядел на листок, думал о том, какие сюрпризы готовит нам завтрашнее отрывание листка, и меня удивляло, что прошлое так богато событиями; первое смутное представление об историческом времени, первое представление о годе, который ужо тогда казался мне немыслимо долгой временной единицей, связано у меня, пожалуй, с бабушкиным календарем, который день за днем становился все тоньше в тоньше.
Календарь соседствует с другим, гораздо более величественным механизмом, измеряющим время, который занимает угол между стеной и дверью, ведущей на кухню, — это деревенские часы с медной гирей и медным маятником. Часы эти сделаны в Бри, п родном краю нашего семейства, украшены гербом этих мест — солнцем и витиеватой розеткой, помещены в высокий футляр мореного дуба и не идут ни в какое сравнение со скромными часами над камином, по которым я учился узнавать время; они громко тикают и мелодично бьют, стоит минутной стрелке пробежать четвертую часть пути, но я всякий раз сбиваюсь со счета, потому что в отличие от часов с колоколенки Валь-де-Грас боя этих часов я словно вовсе не слышу; затрудняюсь и сейчас это объяснить; дело, может быть, в том, что к бою комнатных часов я привык и уже но обращаю на него внимания… Часы на колокольне Валь-до-Грас, казалось, всегда отмечают ожидание или тревогу. А о степных часах я вспоминаю, лишь когда гири опускаются до конца и прабабушка, владелица этого сокровища, приступает к священнодействию, которого она никому другому доверить не может, ревностно оберегая свои прерогативы. Никто не осмелился посягнуть на эту церемонию, которая заключается в том, что с помощью заводного ключа гири поднимаются вверх и маятник снова пускается в ход. Не знаю, из-за особого ли устройства механизма или просто из осторожности, но во время этих манипуляций прабабушка всякий раз заново ведет стрелки по всему циферблату, заставляя часы на каждом делении звонко бить; она словно проверяет, не забыли ли они свою программу за то время, пока стояли. Застыв на табуретке, прабабушка прислушивается к бою часов и удовлетворенно покачивает головой, точно музыкант, читающий партитуру, но партитура эта нравится только ей, остальных слушателей она раздражает, и в комнате происходит обмен кисло-сладкими любезностями.
— Кому это нужно, Люсиль, чтоб они без передышки звонили!
— Я не хочу их торопить, — отвечала Люсиль своей дочери, словно часы и в самом деле наделены душой, как на этом настаивают плохие поэты, — и мне непонятно, чем тебе это мешает.
— Они просто раздирают мне уши!
Но прабабушку, которая уже тогда была туговата на ухо, это не трогало. И даже наоборот, казалось, это ей нравилось.
— Тем хуже для тебя, — говорила она. — Заткни уши ватой. Это мои часы, дочка, и они будут звонить, сколько мне хочется.
Она продолжала вслушиваться, как многочисленные удары с неукоснительной точностью отмеряют еще не наступившее время, и ей не было дела до возмущения домочадцев, ругавших ее на все корки и обзывавших «упрямой башкой».
Подобные сценки, чаще всего связанные с утверждением права собственности на тот или иной предмет домашнего обихода, случались почти ежедневно, но даже они были мне в радость, поскольку в них ничего не драматизировалось. Перебранки вообще были давней семейной привычкой, а здесь они вызывались еще и теснотой… Я еще вернусь и к проблеме времени, и к старым болтливым часам, которым позднее предстоит огласить эту комнату похоронным боем, но сначала мне хочется закончить описание обстановки квартиры; она предстает передо мной с той лучезарной четкостью, с которой человек всегда помнит место, где ему встретилось счастье, потому что в каком-то возрасте счастье, видимо, все-таки существует.
Если повернуться лицом к входной двери, в которую мы только что стыдливо проскользнули и стекло которой затянуто раздвижной занавеской, я могу разглядеть темный буфет в стиле Генриха II; его закругленные линии мне очень нравятся, ибо о хорошем вкусе я ехце не имею понятия. Середина комнаты занята массивным деревянным квадратным столом, в случае надобности его можно раздвинуть, вставив две дополнительные доски. Стол займет тогда всю ширину комнаты и станет пригодным для великолепного пиршества; это случается в самые главные праздники католического календаря: на Рождество и па Новый год. Над столом к потолку подвешена люстра с матовым абажуром, сложная система блоков позволяет поднимать и опускать ее на разные уровни, регулируя таким образом освещение. Из люстры доносится нежное посвистывание, из чего можно сделать вывод, что швейцарская в те времена еще освещается газом; об отсутствии электричества свидетельствуют и многочисленные керосиновые лампы «молния». Они служат для путешествия, которого я немножко побаиваюсь, потому что для того, чтобы его совершить, надо снова выйти из комнаты и на короткое время опять оказаться на лестничной площадке. Слабый свет фитиля не в силах пробить сумрак лестницы и ведущего на улицу коридора. Эта экспедиция отчасти оправдывает постоянные перифразы родителей в обход запретного слова: швейцарская не сводится к одной лишь швейцарской, тут есть и пристройка. В темноте посетитель может не заметить, что на площадке есть еще одна дверь, черная, с медным звонком. Она ведет в остальные комнаты квартиры, сначала в небольшую прихожую, и в зыбком свете лампы возникает стоящее у перегородки между двумя комнатами чучело хорька с широко разинутой пастью и злобно оскаленными зубами. Мерцание фитиля придает красным глазкам пугающую меня живость, хищно изогнутая спина великолепно выполненного чучела вот-вот начнет шевелиться. Мне кажется, что кровожадный зверь хочет прыгнуть ко мне в постель… Но едва я торопливо переступаю порог и попадаю в царство Люсиль — в тесную комнату о монументальной, точно крепость, кроватью, — я сразу же успокаиваюсь.
Сплю я чаще всего здесь и лишь временами, когда дедушки нет дома, — в швейцарской. Эту кровать я люблю больше всего — за то, что она такая огромная, и за то, что у пее всегда припасено для меня что-нибудь интересное: над моей головой — так близко, что, кажется, стоит мне только захотеть, и я сам стану участником изображенных событий, — висят английские гравюры, где представлены сцены псовой охоты; у изножия кровати, на комоде, высятся еще одни часы, из черного мрамора, и две фарфоровые лампы с нарисованными на них белыми голенастыми птицами среди экзотичных растений; у окна — глубокое кресло в чехле, рядом с ним — его миниатюрная копия. Обстановка принадлежит Люсиль; она слишком громоздка для такой маленькой комнаты, между вещами едва можно протиснуться.
Соседняя комната попросторней, и всякий, кто попадает в нее, невольно ощущает в душе почтительный трепет, словно вошел в храм. Здесь мой дядюшка-тезка не только спит, но и читает, работает, делая записи в переплетенных тетрадях. В застекленном шкафу стоит множество книг. Но в этой комнате топография моих воспоминаний делается размытой — должно быть, потому, что мои набеги сюда коротки и нечасты. Я вижу кровать в стиле ампир, на ночном столике — будильник в прозрачном корпусе (никуда здесь но деться от времени и от часов), на стенах два рисунка: один сделай пером и изображает кота и собаку, восторженно глядящих на зажаренное мясо, на другом, карандашном, нарисована плывущая по Сене баржа, которую тянет бечевою лошадь. Эти произведения созданы моим дядей, который проявляет, вернее, проявлял до фронтового ранения, свои таланты в искусстве и в спорте. В стенном шкафу хранятся рапиры, маска и нагрудник для фехтования. В передней, в особой стойке рядом с хорьком, висят ружья и карабины. Эта универсальность талантов восхищает всех вокруг, и слава о моем крестном гремит далеко за стенами нашего дома.
Так что можете теперь сами судить: перед вами вовсе не конура и никакая не швейцарская, и, если их так называют, это чистое недоразумение. Вот мы и обошли с вами все комнаты, глядя на них глазами не столько владельцев, сколько жильцов, и я рад был бы избежать этого сухого перечня вещей и предметов, но что поделаешь, если в калейдоскопе образов, мелькающих в семьдесят первом, мои детские глаза различают в первую очередь вещи, а не людей… Может быть, они мне понятнее?