Григорий Канович - По эту сторону Иордана
За круглыми столиками попивали кофе и дымили табаком ходячие больные и их гости.
Стояла тут и скульптура, в углу, для возбуждения эстетического чувства, если у кого задремало. Автор — Джерри Друкер из Чикаго, штат Иллинойс — приплатил, как видно, немало, чтоб её здесь водворили, в больнице, на краю гибели. Скульптура была изготовлена из продырявленных стальных листов, методом клёпки — плоская, с ответвляющимися членами. То было изображение существа злобного и опасного. В верхней части, произвольно, торчал острый прямой клюв. Такая цаца вполне могла появиться на Божий свет в результате романтической связи Кощея Бессмертного с Бабой Ягой.
Зато настрой религиозной части больных никак не был задет: скульптура не имела ничего общего с грешным фигуративным миром. Поставь сюда хозяин «Робеспьера» безрукую Венеру Милосскую или микельанджеловского Давида — не простоять им тут и часа: раввины, в три смены надзирающие в больнице за неукоснительным соблюдением традиций, устроили бы скандал. И, действительно, Давид с его необрезанной пипкой — чем не кумир, который создавать нельзя? Чем он лучше Золотого тельца в синайских песках? Да ничем.
Лёва Шор-Табачник из Четвёртого отделения сидел против скульптуры, глядя на неё без всякого выражения. Человек не собака, человек ко всему привыкает, — а Лёва сидел здесь над своим кофе вот уже полтора месяца, изо дня в день, и светила ему дорога из Тель-Меира в закрытое лечебное заведение Мигдал-Нахум, расположенное в лесных зарослях Верхней Галилеи, в местах миндальных. Эта перспектива не радовала Лёву, но и не огорчала: ему было всё равно, где проводить время жизни. В Четвёртом психиатрическом отделении он слыл тихим, так что и в миндальных лесах его едва ли переведут в буйные. Глядя сквозь железную штуковину чикагского ваятеля, Лёва отчётливо различал песчаный берег сапфирового моря и белую яхту на бревенчатых стапелях. А другие видения — ведьмы, демоны — его никогда не посещали.
С Яхтой Лёва встретился у американского писателя Хемингуэя, там, где у него девушка Брет похожа на гоночную яхту, — встретился и полюбил. Полюбил так, как у другого великого писателя, Платонова, новый рыцарь Копёнкин любит отменной любовью пламенную революционерку Розу Люксембург, давно, правда, уже ушедшую от нас. И вот Яхта сделалась мечтой Лёвы Шор-Табачника, он хотел овладеть ею или хотя бы прикоснуться к ней.
Дальше в воду, глубже дно. Мечта захватила Лёву, как говорится, с ушами, вела его за руку. Московский парень прикипел душою к морю, никогда им невиданному, но служившему естественной средой обитания его Яхты. «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом. Что ищет он в краю далёком…» Эти строки пронзили его стрелой, обмазанной душистым мёдом, и Михаил Лермонтов в небрежно свисающем с правого плеча ментике сильным рывком опередил Александра Пушкина с его Татьяной, которую прежде хотелось догнать в тёмном вечернем коридоре, схватить за открытые плечи, крепко к себе привалить и поцеловать. Косой белый парус, ускользающий, влёк Лёву за собою невесть куда, в дремучие глубины. Он и учиться-то пошёл на судостроительный из-за этого паруса, из-за этой желанной Яхты, прекрасной, как Брет.
Решение ехать в Израиль на ПМЖ пришло к Лёве Шор-Табачнику на исходе 80-х, вскоре после окончания института. Надо сказать честно, что сионистская идея не играла тут никакой роли: Лёва не рвался воевать с арабами и не планировал собирать в лесу апельсины с финиками. Дело было в том, что в России, охваченной пламенем перемен, Яхту можно было расчудесно нарисовать разве что на бумажке, а потом приклеить эту бумажку себе на лоб. В краю же далёком, на берегу Средиземного моря, всяко могло случиться — вплоть до чуда.
К тому времени Лёва уже был женат на учительнице английского языка, русской национальности, по имени Вера. Посещение ЗАГСа случилось не само по себе, а в результате оплошности: проморгала Вера, её интимная пружинка дала осечку или вообще выскочила куда-то, и вот вам результат — интересное положение, и растёт ребёнок там не по дням, а по часам. Лёва принял новость без надрыва и пошёл регистрироваться. В конце концов, раз в жизни бывает только смерть, а всё остальное множественно.
Жили они в однокомнатной квартирёнке на окраине города, в новом районе. Жили хорошо: он трудился в конструкторском бюро траулерного флота, она учила детей языку Вильяма Шекспира и Кима Филби. Денег на житьё-бытьё хватало — Лёва дурных привычек чурался: пить не пил, в карты не играл, курил больше для понта, за посторонними девушками не ухаживал, — своих хватало с головой. Свои — это Верка и дочка, которой, в результате томительных раздумий, дали редкое для евреев имя Роксана. Лёва нажимал и настаивал, чтоб новорожденную назвали просто и в то же время со значением — Яхта. Но Верка плакала и кричала, и грозила объявить голодовку, и измотанный супруг уступил: Роксана так Роксана. Уступил — но ссадина на душе осталась, и он мерил расходившуюся женщину острым грифельным взглядом, как будто расчерчивал её на брёвна, бимсы и шпангоуты. Ощущая кожей режущий взгляд, Верка задавалась запоздалым вопросом: а все ли дома у её Лёни? А не стоило ли сделать аборт?
Но природа брала своё, молодые годы — зелёные, — и вот следом за дочкой появился сын Витя. Одному ребёнку скучно в доме, об этом никто не станет спорить, да и непедагогично это, да и Папа римский тоже ведь не дурак, а как стоит против абортов. А что насчёт того, все ли дома у Лёника или только некоторые, так тут многое зависит от привычки: да, он немного странный с этой своей лодкой, зато другие спичечные коробки собирают или вообще алкоголики. И когда Витя родился, Лёня не стал спорить насчёт имени, а сразу согласился: «Ладно, пускай будет Виктор. „Виктория“ — победа. Морская победа». А мог ведь и упереться — давай назовём Бриг или там Фрегат.
Время шло ни шатко, ни валко, жизнь обрастала ракушками и тянула на дно. Ветер горбачёвской свободы хоть и дул над Москвой, но дул мимо: не было паруса, который бы его уловил, конструирование траулеров сходило на нет, и денег противно не хватало даже на самое насущное. Лёня Шор-Табачник затосковал. Яхта существовала неподалёку, но дотянуться до неё было совершенно невозможно; лишь по ночам она приближалась в темноте, с ласковым плеском, тёрлась бортом о его плечо, и тогда он стонал и метался во сне. В России, сорвавшейся с цепи и уходящей из-под ног, как палуба в бурю, перспектива привязать к себе красивую и избалованную Яхту была равна нулю. Этот ноль представлялся Лёне крушением жизни, хуже, чем крушением — небытиём. Следовало уходить от Девятого вала, это было ясно.
Понятно это было и Вере — она надеялась на то, что с изменением жизненной обстановки Лёня возьмётся за ум и выкинет из головы свою затею с лодкой, а дети на новом месте перестанут пускать сопли, капризничать и реветь. Новое место обозначилось как бы само собою: Израиль. Там детское питание, там климат средиземноморский, там всё. На всякий случай Вера заикнулась было о Германии, но Лёня даже слушать не захотел — в его сердце пробудились дремучие чувства к исторической родине, к двенадцати сыновьям старика Якова, один из которых, кстати сказать, не козлов с баранами гонял по холмам, не из лука стрелял в пролетающую утку, а пошёл по мореходной части. Немцы тоже иногда отчаливали от своих берегов, но то совсем чужие люди, с какой бы им стати вникать в душевные устремления Лёни Шор-Табачника.
Документы на выезд были поданы, начался обратный отсчёт перед стартом. Немногочисленные друзья-приятели решению Шор-Табачников ничуть не удивились; удивляться можно было лишь тому, что Вера с Лёней до сих пор ещё никуда не отчалили, а ведь могли. Разрешение от властей пришло быстро и без помех, сборы тоже заняли не много времени. Да и чего там собирать? Не расхлябанную же кровать, не дощатые книжные полки отправлять тихой скоростью за тридевять земель, в тридесятое еврейское государство. Решено было везти с собою застиранную детскую одёжку на смену, два десятка книг по судостроению и разную хозяйственную мелочёвку в двух чемоданах да клетчатом клеёнчатом бауле, с какими российские челноки снуют туда-сюда по белу свету.
Момент прибытия сынов Израиля с чадами и домочадцами, со скарбом, собаками и кошками на древнюю родину описан многократно; я и сам об этом писал. В толпе иммигрантов, спускавшихся с трапа самолёта в тель-авивском аэропорту, семья Шор-Табачников ничем не отличалась от других: все были взволнованы, никто не помышлял о плохом. Время целованья родной земли ушло в прошлое, в 70-е годы, и нынче такие глупости никому и в голову не приходили. Да и как тут поцелуешь, если кругом один асфальт, мрамор и железобетон. Даже смешно и неловко как-то: могут подумать, что человек съехал с катушек. Скромней надо себя вести после двухтысячелетней разлуки и не лезть с поцелуями.