Алексей Ильин - Время воздаяния
«Не так… не так… — услышал я тогда в ночной тишине свой сдавленный, совсем чужой голос, — я знаю… верю — не так… Но что — не так, я не знаю… И мой владыка не сделал мне милости — дать мне это знание… Наверно, я также не смог бы вместить его, как ты не можешь вместить хитроумности злого предначертания, что бросило тебя сюда… Да, да, я помню — нет, не тебя… Ну, так бросило то, что тебя породило… Неважно: бросило семя — семя зла… И кажется, что оно — всесильно, вездесуще, отовсюду тянутся его отравленные побеги; кажется — несмотря на то, что все движется к лучшему в этом лучшем из миров, греет солнце, веют прохладные ветры, шумят благодатные леса — и взглянув на них издалека, видишь только это радостное и покойное колыхание листвы, слышишь чудесное пение птиц: радость и покой, только покой и радость видны глазу издалека; но приблизившись, приглядевшись внимательнее, видишь, что за ними скрывается непрестанная борьба за… не знаю, за что — за место под солнцем, за пищу; идет непрестанное взаимопожирание; вопли страдания тогда становятся различимы и доносятся из каждого уголка, и это страдание, вечное, неизбывное, без которого немыслимо само существование прекрасного, наполненного воздухом и светом мира, смыкается и переплетается с миазмами, которыми отравляет его вечно стремящаяся его уничтожить темная бездна… И кажется, что они суть — одно…»
— Это не вмещается моим разумом, моею душою… — прошептал я, но люди, пришедшие ко мне, собравшиеся внизу на солнцепеке, конечно не могли слышать этих слов. Только стоящие вблизи братья — сослужники могли — и слышали; но и они не понимали их значения, ибо не могли догадываться о породившей их трещине, что расколола когда — то мою душу — тонкой, как волос, но не смыкавшейся более уже никогда.
Возникла ли трещина эта во время и вследствие моего давнего разговора будто бы с самой ночной тенью? или таилась незаметно во все время моего — казавшегося мне безупречным — служения, и только ждала сказанных тогда слов, чтобы стать заметной?.. Я не помнил этого и не понимал; я лишь будто наяву видел пред собою вырезанный из золотого от палящего зноя, обнявшего меня со всех сторон неба силуэт невероятной и несчастной своим невероятием женщины, что невольно бросила, или заставила меня самого бросить себе тот упрек — возразить на который мне так и не довелось.
— Послушай, это сейчас не имеет никакого значения, — снова сказала она, — ты обещал помочь.
— Помочь? — но чем теперь — после всего этого разговора: он выпотрошил мне всю душу — я могу помочь? И в чем? — ты так и не сказала…
Она долго, испытующе глядела на меня, затем устало опустила глаза и проговорила каким — то странно безжизненным голосом:
— До утра еще далеко, а костер почти прогорел… Мне снова холодно… Не хочешь меня согреть? — сказала и, распрямившись, сладко потянулась всем телом.
Я поднялся и, не говоря более ни слова, зашагал быстрым шагом, почти бегом, прочь по еще темной дороге.
* * *Я более не встречал ее никогда. Позднее я понял, что ее последняя выходка была лишь средством прекратить этот наш почему — то показавшийся ей бесполезным разговор, средством прогнать меня от себя, не говоря этого прямо: возможно — жалея меня? Вскоре, занятый многочисленными и тяжкими трудами, я почти забыл обо всем этом, оставив для памяти только лишь общую суть — в назидание; я почти избавился от тени сомнения, поселившейся у меня той ночью, убедил себя в том, что все это было лишь колдовское наваждение. И только теперь, в этот раз, выйдя, как обычно выходил на свою ежедневную службу, я вдруг неизвестно почему поддался какому — то странному искушению — мне казалось, что — то натолкнуло меня на эти воспоминания, что — то мельком виденное мною — я только никак не мог понять: что именно. И поддавшись — уже не мог остановить это развертывание ленты памяти, будто случайно оброненной неловким шутом, и стоя в силе и славе своей на священном возвышении великого храма, над толпою, я в то же самое время видел, будто на фоне поставленного между мною и сияющим небом закопченного стекла — себя, сидящего ночной порою у догорающего костра со своей странной собеседницей, видел ее наполненные мукой и надеждой глаза, слышал ее полные горечи слова…
Я устал — да и обращение мое к людям подходило к концу на сегодня. Я произнес последние его слова, прокатившиеся эхом по всей огромной площади перед дворцом и, желая по обыкновению своему проститься с так долго и терпеливо внимавшими мне людьми — тоже, как я понимал, усталыми и измученными — обратил глаза к земле.
Толпы внизу больше не было — на месте, где она стояла, внимала моей речи, переспрашивала мои, случайно пропущенные ею слова, дышала, незаметно плевалась, теснилась то вправо, то влево — теперь виднелась единственная высокая фигура в ниспадающем к ногам одеянии неопределенно — темного цвета. Я снова почувствовал на себе тот, встревоживший меня еще утром, внимательный и настойчивый взгляд. Заметив это, фигура запахнулась в свое одеяние плотнее и быстро скрылась из моего вида. Я, притворившись, что ничего особенного не произошло, повернулся, кивнул братьям — что все как один уставили глаза в пол, будто надеялись прочесть на нем объяснение такого небывалого завершения ежедневной службы — также плотнее запахнул свое белоснежное одеяние и двинулся прочь.
* * *Был вечер. Давно отгорел яростный жар беспокойного дня, давно угасло торжественное зарево заката, соткались сумерки. Площадь внизу, давно пустая, утонула, пропала с глаз, будто залитая тушью; только чуть виднелись окрест нее, вдалеке, теплые огоньки открытых очагов. Воздух сгустился и зазвенел, стал прохладен.
Давно покинул я место своего ежедневного служения на высокой площадке дворца; давно сметены были усыпавшие ее лепестки роз: сметены и брошены в мусорную кучу, где — то внизу, в потайном внутреннем дворе, где выполнялась всякого рода грязная работа, без которой не обойтись даже в храме света и божественного огня.
Я вернулся назад галереей, спустился на несколько ярусов, углубился в ведущий ко внутренним помещениям коридор; ни одна суетная мысль не тревожила более мой утомленный дневным напряжением разум, усилием воли мне удалось загнать сорвавшиеся с привязи воспоминания обратно в тесную и темную конуру, которая также непременно бывает на задворках всякой человеческой души. Даже беспокоивший меня днем взгляд забылся: и я милостиво и безмятежно приветствовал двух братьев, встретившихся мне по дороге к моим покоям, кивнул стражникам, охранявшим их простую тяжелую дверь.
Внутри покои мои составлялись одною большой, совершенно простою комнатой с двумя проходами по бокам в маленькие смежные помещения. Прямо напротив двери помещалось мое ложе — также совершенно простое, жесткое, покрытое верблюжьим одеялом, которым укрывался я в особенно холодные ночи. Начальники дворцовой стражи не раз почтительно указывали мне, что такое расположение небезопасно, однако что могло грозить — мне, посланцу великого господина — здесь, в великом храме, возведенном в его честь, в самой цитадели его веры?
От дверей, бесшумно закрывшихся за моею спиной, прошел я, не глядя по сторонам, прямо к своему ложу и, поскольку отчего — то особенно сильно устал сегодня, немедля возлег на него, прикрыв глаза рукою.
Не знаю, долго я ли так лежал, недвижно, погруженный в полусон — полуявь; возможно, я просто уснул. Через некоторое время — за крошечным оконцем было уже совсем темно и даже луна не проникала в него, так что по стенам было заботливо зажжено несколько трехрогих светильников, дававших достаточно света — я очнулся, вдруг пораженный ощущением, что пустота рядом со мною чем — то заполнилась и что на меня снова кто — то внимательно смотрит — точно так, как сегодня (или вернее будет сказать — уже вчера) днем на площади. Я открыл глаза и увидел сидящую у меня в ногах фигуру, завернутую в неопределенно — темного цвета одежду, вроде обширного плаща, что и мне когда — то случалось нашивать во время моих странствий. Капюшон плаща был свободно откинут на плечи и представлял моему взору довольно приятное и располагающее к себе лицо: непонятного пола, но скорее мужское, лишенное растительности; глаза его глядели на меня внимательно, однако без особого выражения.
— Так, — произнес мой неожиданный гость и улыбнулся мне необыкновенно теплой, ободряющей улыбкой.
Я, не вполне понимая, что это должно означать, стал было подниматься со своего ложа и уже протянул руку к особому молоточку, которым обычно ударял в маленький серебряный гонг, чтобы вызвать к себе стражников. Однако незнакомец, продолжавший улыбаться, поднял одну руку и приложил палец к губам, давая мне понять, что он не желал бы возникновения шума, и в то же время другой рукой сделал успокаивающий жест, который, вероятно, означал, что мне нет нужды тревожиться. Это было странно — однако я немедленно успокоился, оставил попытки позвать кого — либо и с интересом принялся наблюдать, ожидая, что в ближайшее время его загадочное появление в моих апартаментах разъяснится совершенно.