Угол покоя - Стегнер Уоллес
Ее руки упали, она качнулась обратно.
– Не знаю, – сказала почти сердито. – Вот вы скептически настроены. Но там хорошее было ощущение: ни ядов тебе, ни химии, ни аппаратуры. Здоровая вроде бы жизнь. Веселая. Я, пока там была, все время думала, как жилось вашей бабушке в каньоне Бойсе, когда они все делали себе сами и создавали новое.
– Не новое, – сказал я. – Старое-престарое, с древних времен. Но было весело, не сомневаюсь.
Шелли бросила порванную резинку в корзину для мусора у стены.
– Ну и как мне быть? Попробовать там – знаю, что вы скажете, – или сказать ему: нет, не выйдет, и поехать обратно, и доучиться, получить идиотский диплом, дальше педагогическая практика, и вперед, перемалывать живую жизнь в образовательной машине?
– Есть и третий путь, – сказал я. – Продолжать делать то, что делаете сейчас. Еще тысячи писем, годы и годы переписки. Обратите внимание на завтрашний волнующий эпизод.
Ее глаза, широкие и серые, иногда затуманиваются и теплеют. Как раз такой момент настал сейчас. Она улыбнулась:
– Вы готовы меня оставить?
– Я был бы очень рад.
– Я тоже. Очень приятно было работать с вами. Но…
– Но, – сказал я. У меня все уже опало, мимолетное глупое наваждение прошло. – Понятно. Вы знаете, чего вам хочется.
– Если бы. – Она встала и начала ходить, двигать стулья, поправлять что‑то на столах. – Не знаю… думаю, мне надо отсюда выбираться. Тут нет ничего, это пауза у меня такая всего-навсего. Только и жизни, что за работой и с вами разговаривать. А знаете… – Она остановилась, посмотрела на меня, наклонив голову. – Может, мне приезжать сюда из Сан-Хуана… – Посмотрела на меня еще раз. – Нет. Вам такое не подойдет.
– Да, – сказал я, – пожалуй, не подойдет.
Она вздохнула, глядя на меня своими широкими дымчатыми серыми глазами, откуда плыло женское будоражащее тепло.
– Что вы будете делать? – спросила она.
– То же, что сейчас. Не с таким удовольствием, не так быстро.
– Справитесь?
– Конечно.
– Я вижу, вы против того, чтобы я жила с Ларри в его коммуне.
С Ларри и еще с полудюжиной ребят в этой коммуне, подмывало меня заметить. Поставить себя, так сказать, на службу сообществу. Да, я, пожалуй, против. Но вслух я произнес:
– Увольте меня, Шелли. Я только говорю, что сам бы не стал там жить. Откуда мне знать, что вам следует делать? Поступайте, как вам, по‑вашему, хочется или как вам, по‑вашему, следует. Если вам очень повезет – больше повезет, чем всем, кого я знаю, – то одно совпадет с другим.
– Ага, – неуверенно сказала она. – Наверно, так. – Вспыхнула ее улыбка, расправленная ладонь отвела нависшие волосы. – Ответьте мне на один вопрос.
– Если найдусь с ответом.
– Вот вы сказали, что в этой коммуне будет полно агрессивно неженственных и агрессивно женственных особ. Я из каких?
Я ответил уклончиво:
– Я не слышал, чтобы вы вступали в Движение за освобождение женщин.
Она зашла за мое кресло, наклонилась надо мной, обвила меня руками и прижала раскрепощенную грудь к моей неподвижной голове. Звучно поцеловала меня в макушку.
– Вы супер, мистер Уорд, – сказала она. – Вы – что надо.
Она отправилась на второй этаж работать, а я остался на веранде – смотрел на розарий, смотрел поверх обширной дедушкиной лужайки, и на душе у меня было муторно, муторно, муторно.
До сих пор реконструировать бабушкину жизнь я мог играючи. Из ее писем и воспоминаний я получал и событие, и интерпретацию. Но теперь я дошел до места, где она на меня не поработала и где мне уже не до игры. Я не только не хочу, чтобы эта история приключилась, мне еще и надо ее сочинить – ну, частично. Я знаю только лишь что, да и то не полностью; как и почему – сплошь догадки.
Во-первых, в бабушкиной переписке с Огастой – трехмесячный пробел. Со второго июля по конец сентября 1890 года только одна короткая записка, отправленная между поездами с чикагского вокзала. Если другие письма за этот промежуток и существовали, то они уничтожены либо Огастой, либо самой бабушкой, когда ей все вернули после смерти Огасты. Что же касается воспоминаний, то этим бедственным и скорбным месяцам в них посвящена всего одна мало что объясняющая фраза.
Я любил бабушку, и любящий внук во мне доволен, что я не вижу ее терзаний. Как ее биограф, причем биограф, не лишенный личного мотива, пытающийся проникнуть в средоточие беды, о которой я все время знал, но которой никогда не понимал, – я в тупике. Именно там, где ждал яркого света, – двусмысленный полумрак. В самой сердцевине Сюзан Уорд, за ее сдержанностью и стоицизмом, там, где я надеялся ясно ее увидеть и чему‑то от нее научиться, – всего-навсего желтоватый конверт с ксерокопиями газетных заметок, которые порождают больше вопросов, чем дают ответов. Я с боем прокладываю себе путь среди великанов и колдунов, прохожу над бездной к ее замку по лезвию меча, спускаюсь вперехват в каменный колодец, где она заточена, – и вместо награды, живой женщины, вижу там скелет с загадкой промеж ребер.
“Не рассказывайте мне слишком много, – сказал якобы Генри Джеймс, когда некая история колыхнула его паутину и посулила сюжет для прозы. – Не рассказывайте мне слишком много!” Но он не был биографом, и то, что он делал, не затрагивало его лично. Он мог изобретать, сообразуясь с логикой ситуации. Мне же приходится изобретать, сообразуясь с совокупностью удручающих фактов, которых лучше бы не было. Если бы Шелли разложила для меня эти ксерокопии в хронологическом порядке, я бы, возможно, сумел заняться ими по‑деловому, но я их Шелли не показывал. Проглядел их, когда они пришли, с жадностью вора, подсчитывающего добычу, а потом засунул обратно в конверт, не желая превращаться в детектива, смотрящего в щелку, чего они, похоже, требовали.
Но если этого не делать, то что мне делать? Прекратить? Она, эта женщина, поддерживала во мне жизнь все лето. Я был ее приватным волком-оборотнем. Я знаю, кроме того, что, не желая выставлять на свет ее беду, я не ее берегу, а себя. Какой смысл беречь женщину, которой больше тридцати лет нет на свете? Так что примусь‑ка я за это, как гадают на картах. Начну сверху этой маленькой колоды газетных заметок и пойду вниз, воспринимая то, что они мне говорят.
Прежде всего – очень короткий обведенный карандашом абзац в колонке местных новостей за 22 июля 1890 года. В нем говорится, что миссис Оливер Уорд отправляется в этот день со своим сыном Оливером-младшим и с дочерью Элизабет на Восток посетить родственников и доставить юного Оливера в школу в Нью-Гэмпшире.
То ли из‑за того, что читателям и так было хорошо известно, как обстоят дела в семье Уордов и у канала “Лондон и Айдахо”, то ли из некоего сочувствия, по доброте душевной, автор колонки этим и ограничился, умолчав о событиях, которые две недели были главными городскими новостями. И мгновенно, простым этим сообщением об отъезде Сюзан, он ставит передо мной вопрос, на который невозможно ответить, обращаясь к каким‑либо известным фактам.
Из позднейших писем я знаю, что бабушка привезла моего отца в Школу святого Павла приблизительно первого августа, за месяц с лишним до начала занятий. Бойсе они покинули 22 июля, дорога через континент – это несколько меньше недели, и, значит, она прежде, чем отправиться с ним в Конкорд, могла провести в Милтоне всего два-три дня.
Почему такая спешка? Они все были оглушены, потеряны, убиты горем. Почему бы матери не подержать остатки семьи вокруг себя? Разве не был бы ее молчаливый мужественный мальчик утешением для нее, разве она не чувствовала, что должна утешать его, находясь рядом? Предполагаю, что ей могло быть неловко отдаться на милость Бесси и Джона после ущерба и разочарования, испытанных ими из‑за них с Оливером. Но Бесси была самая сердечная, самая любящая из сестер; в тех обстоятельствах она распахнула бы перед Сюзан и ее детьми все двери и в доме своем, и в душе. И даже если Сюзан чувствовала, что не должна или не может оставаться сама, почему бы не позволить Олли побыть со своими двоюродными на ферме, в здоровой, целительной обстановке? Он был достаточно большой и рукастый, чтобы помогать Джону, и ему, безусловно, лучше было бы находиться там, чем слоняться по пустой школе наедине со своим горем. И тем не менее мать выдернула его из Милтона спустя какие‑то двое суток, повезла в Конкорд и сбагрила доктору Райнлендеру, как могла бы отделаться от непрошеного гостя.