Владимир Качан - Юность Бабы-Яги
Пропели две-три. «Сиреневый туман», конечно, затем «Вот кто-то с горочки спустился», что-то еще, затем Вадим предложил забытую почти «Ну где мне взять такую песню». На словах «и чтоб никто не догадался, что эта песня о тебе», все вдруг заметили, что кто-то воет за дверью. Вадим перестал играть, все смолкли и прислушались. И тут Зина, сорвавшись с места с криком: «Гадюки! Что ж вы делаете?» – подбежала к двери и распахнула ее. За дверью стояла небольшая группа женщин-пациенток в серых халатах. Они сбились в одну кучку, блаженно и тихо подпевая. А потом и продолжали петь: «И чтоб никто-о-о не догадался», несмотря на прерванный Вадимовский аккомпанемент. Саша смотрел на них в состоянии, близком к шоку. Он заметил, что у всех, у всех этих женщин глаза, устремленные куда-то вверх, были светлые. Совсем светлые. Ни одной почему-то не было с карими глазами. И все улыбались. Далеко не сразу отходя от песенной эйфории, они еще некоторое время продолжали, потом увидели Зину, распахнувшуюся дверь, и испугались. Улыбки медленно сползли с их просветленных лиц, и после командного выкрика Зины: «А ну, заткнулись щас же! Быстро по палатам!» – они бросились врассыпную.
– Это не мы, не мы! – испуганно лепетала, убегая, одна из них и тыкала пальцем куда-то в сторону. – Это все она, она, мы сами не хотели!..
В указанном направлении вой продолжался. Там была палата № 5, и оттуда доносился в прямом смысле вой, одинокий вой умалишенной, которая, видимо, нарочно перевирая слова и музыку, истошно орала: «И чтоб никто-о-о не на…бался. Чтоб было мало всем всегда».
– Опять Курехина, – обернулась Зина к столу. – Она у них главная заводила, самая вредная. А ну, пошли. Женя – за мной! – скомандовала она.
Леонид Абрамович, для которого эпизод был делом привычным и его личного присутствия не требовал, остался на месте. Вадим и Варвара Степановна тоже. Женя побежала за Зиной, и вслед за ней устремился Саша. Не чтобы помочь, а потому что ему было интересно, и он почему-то был уверен, что предстоящий эпизод вечера дополнит для него общую картину ненаписанной поэмы. Задушевное пение душевнобольных женщин в этом приюте скорби произвело на него впечатление ошеломляющее, что-то творилось у него внутри, что-то ломалось, он сам еще не понимал – что. Он даже отрезвел совершенно, когда бежал к пятой палате вслед за девушками.
В палате распластав руки и ноги, совершенно голая, лежала больная Курехина. Зина и Женя бросились ее вязать. Та даже не сопротивлялась. Свою акцию протеста в Новый год, в этот чужой для нее праздник жизни, она уже совершила и была вполне удовлетворена. Довольная мина на ее лице взбесила Зину еще больше.
– Что ж ты, мерзавка, со мной делаешь, а? – приговаривала Зина, яростно привязывая ноги Курехиной к спинке кровати. – Что ж ты делаешь, а? Назло мне, да? Назло?! Там же мужчины в гости ко мне пришли, понимаешь ты, поганка, мужчины!! А ты голая тут валяешься. И орешь.
Курехина – толстая тетка с огромной синеватого цвета грудью – игриво глянула на Сашу, застывшего в дверях палаты, и резонно ответила:
– Так я, Зина, потому и голая, что мужчины.
– Молчи уж, блядища престарелая, – уже миролюбиво сказала Зина, завязывая последний узел. – А еще заорешь, так я тебе помимо вязки еще и рот пластырем заклею, усекла?
Выходя из палаты, Зина, немного стыдясь перед Сашей за такие грубые свои проявления чувств, объясняла:
– Понимаешь, Саш, с ними по-другому нельзя. Иначе вообще жить не дадут. У них к нам, сестрам, ненависть какая-то патологическая. И мы их ответно тоже не любим. Как любить-то, когда тебя ненавидят и все время норовят какую-нибудь пакость устроить. Верно, Жень?
Женя молчала, как молчала до сих пор все время.
А Зине одобрения или согласия ее и не нужно было совсем, она продолжала, убежденная в своей правоте:
– Так что, мы с ними друг друга ненавидим, если по-честному. Знаешь, какое у психов любимое развлечение? – Саша, естественно, не знал, – А-а! Не знаешь, ну так я тебе скажу, какое. Когда приносят лекарство, притвориться спящими. Когда медсестра наклоняется, чтобы разбудить, пациентка хватает ее за горло и пытается душить, представляешь? Всех тут душили, одну вот Женьку – нет. Может, они ее своей считают, а? Ты как думаешь, Жень? – Женя по-прежнему молчала. – Ну, ладно. Так вот, душат, да так сильно, что следы на шее остаются. Ну, отобьемся кое-как, затем помощь подоспеет, и тут мы в долгу не останемся – сразу привяжем и сульфазину ей по вене, пару кубиков, чтоб знала: без наказания не останешься. Вот так и живем, – закончила Зина. – Не ждем тишины. Работа, как говорится, трудная, но интересная. Нам за риск полторы сотни в месяц набавляют, – засмеялась она. – За такую сумму можно и жизнью рискнуть, да, Саш?
Вечеринка подходила к концу. Было 5 часов утра. Еще темно. Вадим и Саша вышли во двор. Все пошли их провожать. Женя, наверное, так и не согласилась пройти с Вадимом в свободные апартаменты, да и Вадиму, вроде, не очень-то и хотелось. Вообще, эротическая составляющая праздника как-то отпала сама собой. Все пошли ребят провожать. Постояли немного у дверей, вдыхая невероятно вкусный воздух, который хотелось прямо-таки пить.
– Вот и свежесть, – сказал Вадим вполголоса. Громко говорить отчего-то не хотелось. Никто не был пьян.
Тихо-тихо, легко-легко падал снег. Он не падал, он опускался. Опускался мягко – на гитару Вадима, на волосы, на плечи, на лица, на деревья. Зима бережно укутывала голые деревья, будто утешая их, словно говоря: ничего, уже через два месяца весна, потерпите, поспите немного. Едва слышно скрипели сосны и ели и, несмотря на то, что они не были голыми, как другие деревья, им тоже достался снег. Каждому дереву по снежному одеялу. Все молчали, страшась нарушить такую тишину. Совсем тихо было во дворе, только снег и скрип сосен. Напротив, сквозь падающий снег, слабо мерцали огоньки, которыми был украшен корпус напротив. Все было реально и нереально, странно и призрачно, как в утреннем сне. И никто не хотел проснуться. Будто именно в этот двор, на эти корпуса, в которых спали натанцевавшиеся психи и остальные юродивые, не от мира сего люди, на других, худо-бедно ухаживающих за ними, – прямо из космоса, с неба, вместе со снегом опускалось нечто другое, может быть, самое главное: добро и красота, сострадание и печаль, и нежелание зла кому бы то ни было, вернее, невозможность зла. Ему не было места в том дворе и под тем небом.
– Почему снежинки с таким узором? – шепотом нарушила эту невообразимую тишину Женя.
Она смотрела на свою варежку, за конец которой уцепилась одна из снежинок. Женя, молчавшая весь вечер, имела право что-то наконец сказать. И тем, что она сказала, она ухитрилась не внести диссонанс во все, что вокруг. Не нарушить внезапно появившегося ощущения гармонии и единства со всем хорошим, что существует в мире. И голос ее оказался под стать снегу. Пушистым и мягким, если так можно сказать о голосе, не опасаясь риска искупать читателя в розовой воде сантимента.
– Почему? – опять тихо проговорила Женя, любуясь своей снежинкой. – Ведь это обыкновенная белая частичка замерзшей воды. Она могла бы принять любую форму. Простую и грубую даже. Шарика или чего-то вовсе бесформенного. Но почему такая? Будто художник нарисовал?
– Творец, – ответил Саша тоже шепотом и лаконично. – Наверное, он, больше некому.
Женя глянула на него: не шутит ли? Он не шутил.
– Да, много непонятного на свете, – вздохнула Варвара Степановна. – Я вот все думаю, с детства думаю, а зачем павлину такой хвост? Он же по природе – индюк, так зачем? Смысла-то никакого практического. Стало быть, для красоты.
– Зачем, зачем все так красиво? – продолжала Женя думать вслух, и голос ее звучал напевно и глухо. – Зачем бывает так хорошо, что больно. Как будто счастье пришло. Как будто открылись двери в другой мир. Ведь не затем же, чтобы завтра опять было свинство.
Она говорила явно себе, и так тихо, что ее никто не слышал. Кроме Саши, который стоял рядом. Да в сущности, ему одному и следовало слышать Женин монолог, с такой печалью произносимый. Никто другой, кроме поэта, и не мог бы услышать то, что было созвучно ему самому, не мог бы воспринять всем собой, всем своим существом, а потом соединить вместе – и этот белый цвет – свет с неба, и спящих в своих кроватях блаженных психов, и привязанную Курехину, и медсестру Женю, лицо которой в этот момент было прекрасно, и всю невысказанную боль ее слов, и мечту о лучшем, которая все равно мерцала в ее глазах. А помимо нашего героя поэтов тут не было, только Женя и он, и слава Богу, ему удалось и увидеть, и услышать.
«Дуэт добра и декабря, – подумал Саша. – Уже пошел январь, но дуэт добра и декабря – лучше».
Их внимание, их беззащитную открытость снегу и небу самым прозаическим образом закрыл пьяный сторож. Он, оказывается, уже порядочно давно стоял рядом и тоже смотрел туда же, куда все – вверх, на небо. Не увидев там ничего, стоящего его внимания, он удивился и, переминаясь с ноги на ногу, произнес то, что совсем не соответствовало настроению: