Франсуаза Саган - Здравствуй, грусть
Знай я маму в то время, может, она бы и меня пленила. Но попробуй-ка сейчас попроси у мамы разрешения выйти из-за стола во время еды, она улыбаясь, ответит:
— Если тебе и в самом деле так приспичило, что ж, иди, но помни: тебя ждет порка.
В то воскресенье, только-только подали жаркое с жареной картошкой и отдельно пюре для нас троих, младших, мне ужасно захотелось в одно местечко. Под столом залаял пес, он там валялся, разморенный полуденным солнцем. По воскресеньям псу разрешается лежать под столом, когда мы едим, в остальные дни мама говорит, что он натрясет блох на ковер. С улицы вдруг до нас донесся какой-то неожиданный звук, хруст гравия под велосипедными шинами. Папа встал, чтобы распахнуть ставни застекленных дверей. В комнату ворвался ветер, и мы увидели хозяина местного кафе, запыхавшегося, багрового от езды по солнцепеку. Лицо у папы сразу запылало и стало серьезным — во сне я вижу его с салфеткой, повязанной вокруг шеи, — и таким же пылающим голосом он спросил, что случилось.
Надо сказать, что по воскресеньям почта у нас всегда закрыта. Тут они все бросились к папе, а я воспользовалась этим, чтобы сбегать в одно местечко, в конец коридора.
Вот там и настиг меня этот смех. Никогда прежде я не слышала, чтобы так смеялись. Словно они все с ума посходили. Словно какая-то шутка до того их развеселила, что их теперь и не остановить. Я и сама не прочь похохотать, да разве за ними угонишься — вон как их разобрало. Это уж всегда так — уйдешь на минутку и обязательно что-нибудь произойдет. Я побежала, чтобы поскорее присоединиться к ним, а когда ворвалась в столовую, увидела, что они все сбились в кучу, вцепились друг в друга, и трясли головой, и кусали пальцы. Они толклись на месте, и тут уж было не разобрать, где чья рука, спина. Лица были ярко залиты солнцем. Они плакали.
— Что произошло? — Я крикнула, чтобы они услышали. — Что случилось?
Наконец Валери обернулась, эта дылда вечно что-то из себя строит. Она сказала, стараясь тоном подчеркнуть свое презрение ко мне:
— С Клер произошел несчастный случай.
На сразу потемневших стенах завертелось светлое пятно, головокружительное солнечное колесо, оно стремительно уменьшалось. Через несколько секунд оно превратилось в сверкающий алмаз, маленький осколок солнца, и я поняла, что Клер умерла.
Сколько же я молилась, чтобы кончилось наконец мое детство. Мама оторвала руки от папиных плеч, запрокинула лицо к небу, сказала незнакомым голосом:
— Прежде всего я хочу, чтобы мое дитя соборовали.
Мама просто обожает это. Сама она уже соборовалась пять раз, при рождении каждого из нас, а в прошлом году чуть было не заставила соборовать Шарля, когда Оливье швырнул свой индейский нож и всадил его Шарлю прямо в горло. У Шарля лицо как у младенца, черты расплывчатые, невыразительные. Ему шесть лет, а он все еще носит детский костюмчик. Мальчик он не очень-то аккуратный и самостоятельный, поэтому мама считает, что проще отстегнуть перемычку на этом костюмчике или даже вообще ее не застегивать — это почти незаметно, — чем каждый раз возиться с лямками штанишек. Я вспомнила, как в прошлом году Шарль вернулся домой, с трудом переступая дрожащими ножками, поддерживая обеими руками подбородок, вспомнила, какой у него был оробелый, ошеломленный вид из-за этой раны. Сейчас, когда с Клер произошел несчастный случай, он забрался под стол и сидел там на корточках, уставясь в пустоту с тем же удивленным выражением. Я тоже присела на корточки рядом с ним, обняла его, и мы смотрели, как остальные мечутся и страдают. Шарль всегда очень пугается. Когда он чуточку успокоился, я шепнула ему на ухо:
— Клер умрет, малыш.
Он несколько раз энергично кивнул. Оливье вцепился в мамину талию, бился головой в ее живот, с ревом звал ее, словно очутился один в темноте. Мама схватила его на руки, осыпала поцелуями. Потом все станут говорить:
— Не будь Оливье, Вероника сошла бы с ума.
Вероника — это мама. Она никогда не наказывает Оливье, даже если на него пожаловаться.
Солнце на улице палило по-прежнему. Но теперь уже было все равно, будет в доме прохладно или нет. Стучали ставни, хлопали двери. Лицо у папы все больше багровело, он то и дело подносил руку к щекам, потом разглядывал ладонь, словно ожидал, что она будет в крови. Мы с Шарлем еще глубже забились под стол. Мы слышали, как наверху, быстро и решительно ступая, ходит мама, слышали, как она, отдавая распоряжения Валери, возвышает голос до крика. Она готовила траурную одежду — на тот случай, если Клер умрет. Вот шаги ее направились к бывшей детской, где, с тех пор как мы выросли, помещалась бельевая и гардеробная. Я очень люблю эту комнату с маленькой ванной — теперь, когда садишься в нее, приходится поджимать ноги, чтобы вода покрыла тебя целиком, — с обоями, на которых изображены мельник, его сын и осел и от которых мы, каждый в свой черед, отклеивали и отрывали клочки в лунные вечера, когда не спалось. У своей кровати я нацарапала ножкой циркуля «Красный Нос». Так я называю свою сестру Валери, когда злюсь на нее. Ей делали пластическую операцию носа. Если смотреть против света, при ярком освещении кажется, что нос у нее из матового стекла. Я решила, если Клер и в самом деле умрет, никогда больше не называть Валери Красный Нос и ни с кем больше не ссориться. Валери вошла в столовую, чтобы принять гепатроль. Вечно у нее приступы печени. Пятно света лежало на ее лице, выбелив губы и нос. Когда она заметила под столом нас с Шарлем, она спохватилась и сказала:
— Мне все равно, пусть даже я разболеюсь, ведь Клер так страдает.
И, помолчав с минуту, добавила:
— Знаешь, — губы ее задрожали, а глаза закатились куда-то под лоб, и я уже поверила, что сейчас она и сама исчезнет, — знаешь, пусть бог возьмет мою жизнь в обмен на жизнь Клер.
У меня перехватило дыхание. И я невольно крикнула:
— Дайте же ей умереть! Здесь и умереть спокойно не дадут, даже умереть!
Прибежала мама. Она обняла нас, глаза у нее словно выцвели, она все твердила:
— Господи, господи, сохрани жизнь моей девочке. Пусть даже калека, даже парализованная, даже обезображенная, только сохрани мою Клер в живых.
Она поднялась, во взгляде ее навсегда угасла какая-то частица прошлой жизни. Еще она сказала:
— От меня скрывают правду.
И потом забыла про нас.
У папы просто мания какая-то фотографировать. У него есть старенький «кодак» с камерой гармошкой, снимки получаются очень светлые, и на них мы всегда выглядим гораздо красивее, чем в жизни, — верно, потому, что папа ошибается в наводке на дальность, а скорее даже, потому, что он раз и навсегда нацелил аппарат в бесконечность. Когда мы все уже были одеты — братья в коричневых штанишках на лямках, в которых щеголяли еще прошлой зимой, мама в шляпке, которую обычно надевает на свадьбы, с лицом акварельных тонов под слоем машинально, но умело наложенной косметики, Валери в белом пикейном платье и черных лакированных туфлях на каблуках, напудренная до самых глаз, чтобы скрыть следы слез, — папа в очередной раз выстроил всех на ступеньках террасы.
Каждое лето он делает всегда один и тот же снимок. И наносит черточки карандашом на двери ванной комнаты, чтобы знать, насколько мы выросли. Шарль — 1 м 08, Оливье — 1 м 42, я — 1 м 57, Клер — 1 м 66, Валери — 1 м 70. Отныне к этим зарубкам мы уже не притронемся. Папа пожелал сейчас, чтобы между Валери и мной была пустая ступенька — ступенька Клер. На этом снимке головы у всех опущены. Мама умоляла его:
— Жером, ну Жером, поскорей, я хочу застать ее в живых.
Папа не переоделся. Он был в том же, что и за обедом, сером костюме, казавшемся теперь чересчур светлым. Он словно бы ничего не слышал. Только белели суставы пальцев, обхвативших аппарат. Щелкнул затвор, и папа рухнул в шезлонг, голова его бессильно свесилась набок. Он заявил, что не сдвинется с места. Автомобили — это типичное орудие смерти. К своей машине он больше не подойдет. Или купит себе танк и будет давить подряд все машины, которые задавили Клер. Шарль смотрел на папу расширившимися глазами, и, хотя было жарко, у него начали лязгать зубы. Мамины руки повисли как плети, она вдруг вся как-то сникла. Поцеловала папу точно ребенка — в щеку. И сказала:
— Может, ты немножко передохнешь? Приедешь попозже, когда почувствуешь себя лучше. Я просто не в силах тебя дожидаться.
А мне шепнула:
— Оставайся с папой. Следи, чтобы он не наделал глупостей.
Еще она поручила мне наши чемоданы, а сами они отправились на станцию пешком, мама и остальные трое.
Папа наконец решился. Мы уселись с ним вдвоем в огромный «пежо», кузов у него специально приспособили для нашей семьи — два дополнительных откидных сиденья, — потому что обычно ехали мы, пятеро детей, потом двое родителей, потом Анриетта и иногда бабушка. Жара обрушилась на папу. Он вздрагивал, жмурился, голова его падала на грудь, потом он снова ее вскидывал. Обычно, если поблизости не видно жандармов и мы с папой вдвоем, я держу руль, положив свои руки поверх папиных. Папа совсем оглох от слез. По щекам его тянулись блестящие дорожки вроде тех, что оставляет улитка. Ни разу еще я не видела, чтобы папа плакал. Я без конца твердила себе, что Клер умерла или умирает, но все равно ничего не чувствовала.