Эльза Моранте - La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
Хотя осень была теплой, Узеппе сидел дома взаперти, потому что Ида была еще не способна выводить его на прогулку в сад или за город. Природа вызывала в ней еще большее отвращение, чем городской пейзаж, так как деревья и другие растения казались ей тропическими монстрами, питающимися телом ее мертвого сына. Тут был уже другой Нино, не тот, неуловимый, который болтался по свету, а тот, которого недавно похоронили, заточили в подземную тюрьму, узкую и темную. Этот другой Нино казался ей малышом, он цеплялся за нее, плакал и просил, чтобы она дала ему поесть и не оставляла одного. Из всех двойников Нино этот был единственным, принадлежащим ей как ее плоть, но в то же время недосягаемым, затерянным в головокружительной невозможности. Нынешнее жилище Нино в районе Сан Лоренцо превратилось в место, более удаленное, чем Северный полюс или Индия, обычными путями добраться до него было невозможно. Иногда Ида мечтала добрести туда по подземным переходам и каналам; она вставала на колени и прикладывала ухо к земле в надежде услышать, как бьется сердце сына.
Третий Нино был хуже всех прочих, Ида его боялась. Он представал перед ней таким, каким она увидела его на носилках, в день опознания тела: с волосами и лицом, запачканными грязью, со струйкой крови, вытекающей из носа, как будто он вернулся после драки, после проведенной вне дома ночи. Веки его были опущены, он как будто не замечал ее, но в то же время из-под длинных ресниц с ненавистью смотрел на нее и, сморщив губы, говорил: «Убирайся прочь! Ты во всем виновата. Зачем меня родила?»
Ида знала, что этот Нино, как и другие, существовал только в ее больном мозгу. Однако она боялась его, особенно по ночам, боялась, что он появится, встанет где-нибудь за дверью или в уголке и начнет упрекать: «Зачем меня родила? Во всем виновата ты». Она пугалась, как будто была убийцей, боялась выйти в темный коридор и даже лежать в кровати с потушенным светом. Чтобы не мешать спящему Узеппе, она накинула на лампу у изголовья кровати кусок ткани, но так, чтобы свет был направлен ей в лицо. В таком положении она проводила иногда всю ночь. Это было нечто вроде допроса с пристрастием, который она сама себе неосознанно устраивала, чтобы Нино простил ее. На допросе этом, вместо того, чтобы оправдываться, она сама на себя наговаривала. Это она убила Нино. Ида перечисляла в уме одно за другим бесчисленные доказательства своего преступления, с первого вздоха новорожденного, с первого кормления грудью до последней минуты, когда она не помешала ему умереть (любым способом, может быть, прибегнув даже к услугам полиции)… Но вдруг из обвиняемой Ида превращалась в обвинительницу, упрекая Нино, называя его хулиганом и негодяем, как случалось в те времена, когда он жил еще дома. Это утешало ее на мгновение, как будто Нино при этом присутствовал и все слышал. Но тут же, вздрогнув, она вспоминала, что он больше нигде не живет.
Поскольку по ночам Ида почти не спала, днем из-за усталости она то и дело дремала. Но сквозь дрему она постоянно слышала непрекращающийся звук шажков Узеппе в его зимних сапожках: тик, тик, тик… «Ты виновата, ты, ма. Виновата ты. Виновата ты».
Однако через несколько недель ежедневные стычки Иды с двойниками Нино закончились, и все они мало-помалу слились в один одинокий образ. Этот Нино был уже не жив, но еще не мертв. Он беспокойно носился по земле, на которой ему негде было остановиться. Ему хотелось дышать, вдыхать кислород растений, но у него не было легких. Ему хотелось волочиться за девушками, играть с друзьями, собаками, кошками, но никто его не видел и не слышал. Ему хотелось надеть красивую американскую рубашку, выставленную в витрине магазина, сесть за руль машины и прокатиться с ветерком, откусить кусок булки, но у него не было ни тела, ни рук, ни ног. Он уже не был живым, но продолжал испытывать самую ужасную тоску: тоску по жизни. Ида чувствовала, как в этой невозможной форме он постоянно присутствует поблизости, как он отчаянно пытается зацепиться за какой-нибудь предмет, например мусорный бак, лишь бы удержаться среди живых. Тогда Иде страстно хотелось увидеть его хоть на мгновение, чтобы только сказать ему: «Ниннуццо!», и как в галлюцинации услышать ответ: «Ма!!». Она начинала метаться по кухне, натыкаясь на стены, зовя вполголоса, чтобы не услышал Узеппе: «Где ты, Ниннарьедду?» Она физически, телом чувствовала, что он был не только рядом, но повсюду, корчась от желания жить, завидуя последней букашке и даже нитке, продетой в иголку. Он больше не обвинял ее, а повторял только: «Ма, помоги!».
Ида никогда не верила в существование какого-либо бога, она никогда не думала о Боге, и уж, тем более, не молилась. Вероятно, единственной в ее жизни молитвой стала та, которая вырвалась у нее однажды, ближе к вечеру, на кухне дома на улице Бодони: «Господи! Дай ему покой! Сделай так, чтобы он умер окончательно».
Погода стояла неопределенная, изменчивая, скорей мартовская, чем ноябрьская. Каждое утро Ида страшилась появления солнца, потому что оно выставляло напоказ отвратительную наглость предметов и людей, которым не было дела до невыносимого отсутствия Нино. Ей становилось немного легче, как после принятия лекарства, если утром, встав, она видела над городом свинцовое небо, покрытое облаками до горизонта, без единого просвета.
Одним таким дождливым осенним утром (со времени похорон прошло четыре-пять дней, Ида еще не вышла на работу) около одиннадцати часов кто-то поскребся в дверь квартиры. Узеппе вскочил, устремляясь на этот слабый, неверный звук, как будто, сам того не зная, ждал его. Он бросился к двери, не говоря ни слова, с дрожащими побледневшими губами. В ответ на звук его шажков из-за двери раздалось слабое скуление.
Дверь только-только начала открываться, как сильный толчок снаружи распахнул ее. Узеппе оказался в объятиях собачьих лап. Красавица вертелась вокруг него вьюном, успевая шершавым языком облизывать ему лицо.
Даже если бы она превратилась, скажем, в медведя или в какое-нибудь доисторическое или мифическое животное, Узеппе все равно узнал бы ее. Однако никто, кроме него, не распознал бы теперь в этой грязной бродячей собаке прежнюю холеную Красавицу. За несколько дней сытая, чистая синьора стала похожа на нищенку. Сильно похудевшая, с торчащими ребрами, с шерстью, превратившейся в корку из грязи (ее когда-то пышный хвост болтался как старая веревка), Красавица выглядела ужасающе, хуже ведьмы. И все же в ее глазах, хоть и подернутых дымкой печали, усталости и голода, можно было увидеть светлую, чистую душу. Радуясь встрече с Узеппе, выбившаяся из сил собака обретала прежнюю энергию. Никому не дано было узнать, через какие испытания ей пришлось пройти, чтобы добраться до своей единственной настоящей семьи. По-видимому, она находилась в кузове грузовика во время аварии. Наверное, благодаря собачьей интуиции ей удалось ускользнуть от полицейских и санитаров, и она добежала, никем не замеченная, следуя за машиной «скорой помощи» до больницы Сан Джованни, а потом бродила вдоль ее стен, и никто не посмел ее прогнать. Затем она проводила гроб с телом хозяина на кладбище и с тех пор не отходила от могилы. Но, может быть, она, как и Ида, бродила в поисках Нино по Риму и даже по Неаполю, или еще где-нибудь по земле, следуя за запахами, оставленными им, все еще живыми и свежими? Никто никогда этого не узнает. История скитаний Красавицы навсегда осталась ее личной тайной, о которой даже Узеппе никогда ее не спрашивал… Между тем, стоя в дверях, он повторял слабым голосом, в котором слышались нотки паники: «Красавица… Красавица…», и собака отвечала ему на языке любви, который для несведущих звучал так: «Ггрези грруии хумп хумп хумп», что в переводе (для Узеппе, впрочем, излишнем) означало: «Теперь во всем мире у меня остался ты один, и никто никогда не сможет нас разлучить».
Они стали жить втроем на улице Бодони, и с этого дня у Узеппе появилась еще одна мать. Действительно, в отличие от Блица, Красавица с самого начала питала к Узеппе любовь иную, чем к Нино. По отношению к старшему хозяину она чувствовала себя подругой-рабыней, а к маленькому Узеппе — нянькой и защитницей. Появление матери-Красавицы было удачей для малыша, потому что его мать Ида не только сильно постарела (на улице незнакомые прохожие принимали их за бабушку с внуком), но и поведение ее стало странным, как будто она впала в детство.
После небольшого перерыва Ида снова вышла на работу. Ее ученики, зная, что бедная учительница потеряла сына, сначала по-своему выказывали ей уважительное сочувствие: некоторые клали на учительский стол букетики цветов (она даже не прикасалась к ним, а смотрела на них испуганно, как будто это были, скажем, пиявки). Большинство учеников в классе старались вести себя хорошо, не шалили; но ведь нельзя требовать невозможного от сорока первоклашек, которые и знали-то свою учительницу всего два месяца. Зимой 1946 года педагогическая репутация Иды начала неудержимо падать.