Оспожинки - Аксенов Василий Павлович
Солнце лишь выглянет, в избе нагреет скоро. Утро-то можно потерпеть.
Время, решил идти на помощь маме.
Куртку накинул, вышел на крыльцо.
Небо в звёздах. Как на огонь, на воду ли, глядеть на них – не оторваться. Месяц высоко висит над ельником – на скворечник наш сейчас будто усядется. На востоке слабо, но бледнеет – узкою полосой над самым Камнем, гребень его на этом фоне смутно выделился.
Кошки, задрав хвосты и друг на дружку чуть не натыкаясь, по ограде бродят беспорядочно – молока парного ждут на завтрак. Молчком почему-то нынче – не орут, не требуют, а то уж, кони, постановят. И они, коты и кошки, у мамы – кони, ещё с эпитетом – несчастные. Едят, по её меркам, много – поэтому. «Чуть ли не литру им налью – ну дак ты чё, ни капли не оставят. Кони несчастные – не кошки». Нет, эмигрировать куда-нибудь бы, – патриоты.
Во двор направился. Вступил.
Освещён он, двор, закрытый, как сундук, со всех сторон от непогоды, электрической, запылившейся и закоптившейся уже, лампочкой-пузырьком. Вывернуть её надо бы да протереть. Днём это сделаю. Да не забыть бы.
Глаза бычка – кого другого быть тут и не может, не волка же – в углу краснеют, сам же он еле различим – как в маскировочном халате. Словно в бинокль смотрит на меня – краснеют, будто окуляры. Ночь там, в углу, возможно, проторчал, бедняга. Не удивлюсь я – при такой мамаше. Ну вот и думай, кто после этого из него вырастет? Коровоненавистник.
Корова в стайке. Слышу:
– Стой, ненормальная… холера.
Дверь в стайку открыта, и там хоть тускло, но освещено. Вижу я маму со спины – сидя на стульчике, склонилась к вымени. Чернуша – тьма, её не распознать. Черна коровка, говорят, да бело молоко. Циркает, слышу, оно струйкой. Мама как будто темноту доит – похоже.
Тихо приблизился к двери.
– Рано пришёл, – конечно, не услышав, но догадавшись, говорит, не оглядываясь на меня, мама. – Ну, подожди, немного уж осталось… Только не здесь – она тебя боится, нерьничать сразу начала вон. Чернуша, стой… Да стой ты, пакось.
Отошёл вглубь двора. Ужал шею в плечи, руки спрятал в карманы куртки, прислушиваюсь невольно к тому, о чём мама разговаривает с Чернушей – как с человеком.
– Минуту смирно постоять она не может!.. Всё-то и тычет и снуёт… Ты сёдня чё… совсем рехнулась?! Оно и видно… Здесь-то оставлю на день, дак узнашься. Станешь упрашивать – не выпушшу. Не понимат, когда по-доброму с ней… идивотка.
Двор этот отец строил. Отлично помню. Сухим, тёплым сентябрём. Бабьим летом. Я тогда ещё и в школе не учился. Сам он, отец, столбы – листвяжные, в обхват, – поставил, сам листвяжные же слеги, которые лишь краном тока поднимать, в проушины устроил. А высоты тут метра три, не меньше. Как он осилил? Не приглашал отец помощников. Охотник был работать в одиночку. А вот застолья и компании ему были по нраву. Любил в них, слуха не имея, петь. И пел он громко, как кочет, горланил, по словам мамы, чего я, если находился поблизости, стеснялся, стыдился за него. Ну а сейчас: я бы сказал ему: папа, мол, спой, я буду рад тебя послушать.
Отец…
Его мне не хватает.
– Ну, всё, – говорит, слышу, из стайки мама. – Слава Богу, вроде подоила. Не додала… в пример к вчерашнему. И это как бы не пролить мне, худоногой… Ваня, ты где? Иди-ка, помогай. Мне не подняться. А ты тут стой пока… направилась куда-то.
Вошёл я в стайку. Тепло в ней. Корова надышала. Глаз в мою сторону скосила – как на врага. И завздыхала.
– Не вздыхай, – говорит мама Чернуше. И мне тут же: – Ведро сначала, Ваня, вынеси, поставь к столбу там хоть… то опрокинем.
Сделал, как она сказала. Помог после ей, маме, подняться со стульчика-скамеечки.
– Ох уж где кляча-то, дак кляча, – ворчит сама на себя. – Вот до чего я дожила… подумать только.
Подойник взял, пошёл к воротцам. Слышу:
– Чё с человеком сотворилось. Хоть пеленай…
Хуже младенца. Хоть на руках носи… Свет выключи, – вслед мне говорит мама. – Поставь ведро на кухне, на столе. Я отдохну уж, процежу. А сам ложись, ещё поспи.
– Дойдёшь? – спрашиваю.
– Дойду, дойду, – отвечает. – Как не дойду… Я же не пеше, а верхом… Доеду. Конь у двери тут, не сбежал… Свет только выключи.
– Я помню.
– То мне тянуться. Пониже, что ли, бы уж переделали… Вам-то – и ладно, мне – неловко… Таз вон, – бычка пою, – переверну вверх дном его да подставляю.
– Хорошо, – говорю.
– Когда? – спрашивает.
– Сегодня.
– То-то… Прошу Васюху – забыват… Тому всё некогда… конечно.
Щёлкнул я выключателем, прикрученным к столбу. Погас свет разом во дворе и в стайке. Говорю, назад не поворачиваясь, громко:
– Темно тебе!
– Да ничего. Я пригляделась, не заботься…
Потом уж кошкам-то налью, чуть очураюсь… Ещё успеют, нахватаются. Жрать-то даю им – с ног сбивают. Был бы отец живой, тот с ними быстро бы расправился. Ваня, хоть ты…
– Нет, мама, нет.
– Васюха – тот стой на тебя же… А мне тут с ними, как с волками… Съедят когда-нибудь меня.
– Кормить не станешь, – говорю, – сами разбегутся.
– Жди, – говорит, – разбегутся.
Войдя в дом и оставив на кухонном столе подойник с молоком, пошёл на веранду. Постель застелил. Лёг на неё под отцовский полушубок, куртку не снимая. Хоть и не сразу, но уснул.
Как будто сразу и проснулся.
Спал и на самом деле мало – минут пятнадцать. – Во-о, – увидев меня, говорит мама, – он уж и выспался… Ещё лежал бы.
– Хватит, – говорю. – Не спать приехал.
– А?
– Я говорю: не спать приехал!
– Да уж. Дел-то пока особых нет… Сено поставили, картошку не копам.
– Ты же не спишь.
– Дак я же старая.
– И я уже немолодой.
– Самые годы. Не смеши уж.
– Да вроде выспался.
– Не надо с вечера читать, а то привыкли…
– Это, – говорю, – вместо снотворного.
– На ночь бы, – говорит, – выпил кружку тёплого молока, вот и уснул бы, то… снотворное. Не надо на ночь много думать.
– Не получается.
– И худо. Думы до добра не доводят…
– Смотря какие.
– Те, что на ночь. Утром – куда ещё ни шло.
И то – о деле.
Мама на кухне. Сидя на табуретке, низко склонившись, чистит ножом отцовским свёклу, бросая кожуру в ведро помойное, поставленное ею возле ног.
– Давай почищу! – говорю.
– Да не выдумывай, – отказывается от моего предложения. – Мне-то тогда чё останется делать… только лежать. Ещё успею – належусь. Кашу сварила. Гречневую. Будешь?.. Свёклу к обеду чищу… Может, в салат какой… с грибами или с огурцами… И я с тобой поем маленько каши. Ещё не ела. В печи томила, с молоком.
– Ну, замечательно. Давно томлёную не пробовал.
– Отец просил всё: затоми, мол.
– Помню.
– Эту особенно любил. Ещё с войны к ей пристрастился.
Завтракаем. На улице заалело.
Говорит мама, глядя в окно:
– Взошло солнце, и человек вышел на дело своё и станет работать до вечера… Опять давленне это, будь оно неладно… Уже замучило… Всё перепробовала – и малину ела, и калину, и таблетки разные глотала, нашла какие… может, от поноса, не от другого бы, а то скакать мне… и коньяку уж стопку выпила… такая горесь уж, как омег… Васюха привозил мне целую бутылку… так и сопьюсь… Ничё не помогло. Да и ничё, поди, уж не поможет… Каша-то вкусная?
– Конечно.
– Тебе всё вкусно… как отцу. Чё ты какой-то всё… печальный?
– Я?
– Ну не я же.
– Да нормально.
– Нормально… вижу, что нормально. Дети-то как там… не болеют?
– Нет.
– Хоть и болеют, да не скажешь…
– Ну, говорю же, не болеют.
– Он говорит… Тебе и верить… Надо красавиц всё… Нашли.
– Мама, ну хватит.
– Вот тебе и хватит. Брал бы уж ровню, чуть моложе… Ладно. Я уж соскучилась по ним – по твоим Катьке и Серёжке. Как они учатся?
– Нормально.
– Вроде смышлёные… должны уж. Они в каком?
– Я говорил тебе.
– А мне хоть сто раз говори, заговорись хоть… услышу только, и забыла.