Александр Морев - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Желанный стройный светло-коричневый тобою рожденный Ужас. Как ты несчастен. Немощен. Ты, Ужас, болен. Но и твоя болезнь не смертельна. Вернутся твои разноцветья, станут совершеннее. Ты все время в работе, мой друг, в заботах. Измучен шумом, бессонницей, иллюозоном. Это и это не повод для Печали. Вы встретитесь. К тому же ты очень точен, мой единственный утешитель любимый. Ничто не разлучит нас; буду делиться последней коркой, возможностью. Буду на ночь читать стихи, оберегать сон, а когда заболеешь, закрою рот, заглушу, постоянство не должно тревожно быть, судьи. Читая всей семье на ночь сказки, оберегая сон и твой, сын, и твой, моя дочь, и твоей сестры, моя дочь; дочь моя! Сон был спокоен и твой… Мы ходили по саду, я читал, Любимые, стихи. Если же случилось бы бесплодие, все равно читал, а когда захотел, кричал чтением вслух. Ибо нельзя про себя отнимать у живых пищу и жизнь. Да. Тебя, Жизнь, я приметил давно. Был тогда слеп, чтобы заговорить с тобой, но как-то случилось, что не прошел мимо; и ты, болтушка, простушка, была подслеповата, как и вся моя неготовая семья, желающая покоя и определенности, кокотка.
Туман и Вода; Вода и Воды;
Облако в Водах, в Туманном
Движение Медленных Ветров,
Ускоряющих Движение Забытых
Тумана и Вод.
Жизнь, у тебя в молодости были чистые глаза. Их я носил в медальоне и твоих волос прядь. До сих пор у меня сохранились дни нашей любви.
Ты радовалась моему обществу. Ты, конечно, помнишь, как иногда мы забегали в кондитерскую. Кофе и пирожные. Кофе особенный, из каких-то складов, старых запасов; складов, покрытых мхом теплым, живым, ковровым, упругим, шелковистым, когда касаешься другой ладонью, потому что одной трогаешь твои ресницы, жизнь, ты опускаешь голову, тебе нравится кофе с пирожным, которое я не очень люблю, лишь делаю вид, что люблю, хотя любить люблю и очень всегда, когда это можно было сказать, и даже сейчас, тебе и тебе, Ужас, мой, как оказалось, более нежный друг и более верный, чем ты — простая девчонка……..и даже сейчас, когда вы просите меня почитать о любви, тяжелые дни.
Дни: круглые, темные, вы казались мне голодными.
Голодному.
Мы вместе в поезде, сонные в сонном.
Музыка. Поезд летит в тоннель.
Окончание — пейзаж —
сад,
в нем —
ход,
движение:
книги,
музыки.
Приближение тоннеля, путь дальше.
А вы, дни, закутанные в пледы и шали, сидите с часами в зубах. Один (в белой шляпе) читает мой пульс. Какая бесцельность. Наношу удар. Пейзаж, сад, вода. Шляпа вылетела в окно. Поезд несется в тупик, проводник раздает чай и бинокли. Тупик виден плохо. Еще несколько……..в километрах.
Пятьдесят. Спуск.
И пять. Спуск.
Пейзаж — шестьдесят!
И этот последний спуск так крут, что колеса поезда отрываются от рельс и поезд пикирует в море. Крабов, акул он гудок, паровоза, пугает. Успели закрыть окна. С поверхности моря падают венки. Смеемся. Среди спутников женщина. Спит. Укачало. Ты берешь ее на руки, несешь в свободное купе. Снова тоннель; пытаешься овладеть, но меня пугает шуршание ее губ. Чувствую — кто-то третий между тобой и женщиной. Надо спешить. Все в воде. Страх. Свет лампы, вижу, о радость! — перед моим лицом плачет вылезшая изо рта спутницы длинная Змея. Хвост издает звуки. Спутница рвет свое платье. Затем привлекает к поцелую. Тем временем Змея переползает в тебя. Потом снова в спутницу, снова в тебя, все быстрей и быстрей, пока шуршание не перерастает в свист единения не то губ, не то змеи, не тех губ, не той змеи. Колесо. Неразрывно. Огонь, глина, лед. Отрыв. Она в последнем дыханье. Остается в пейзаж. Поезд в тупик.
Часто предлагали личинке сесть в поезд. Танец на картофельных полях затянулся. Поздно. Теперь виден лишь свет уходящего последнего вагона…….. высиживание жемчуга продолжается……..если бы знать раньше. Теперь ты трепетно собираешь скромные пожитки; неуемный странник, все надеешься на удачу, на оседлость. Душа (или что-нечто) наблюдает, как ее бывший хозяин, морщась, укладывается последний раз. Ощупаем его сон, что-нибудь отшепчем. Мы еще увидим в раскрытых глазах отраженный танец порезанных горящих сухожилий. Огонь, плавающий веселый пепел. Где-то звукочит музыкальное. А мне снова на картофельное поле. Удаляющаяся душа ласково, сентиментально вспоминает минуты дружбы. Как давно. Сейчас она испачкалась, вылетая из……… времени было достаточно, чтобы убрать ноги и безногому. Носитель сокровищ, вместитель надежд, искупитель — в пар, в дым. Душа закрывает глаза, скрывает лицемерие. Тяжкие обязанности закончены. Пока говорил Ужас, Афродита складировала живцов; кликушество мысли, балалаечная струна на шею горлянке.
В заброшенных парниках старик сделал тебе инъекцию в ноги. Казалось, выход из физиологической обязаловки найден, ты ощущал, как становишься бесполым… Но приползла гангрена. Перед ампутацией долго уговаривал хирурга резать без наркоза. Она, худенькая гнедая нахалка учительского вида, из тех, кому снится родильный стол длиной в тысячу парсеков, жуя монпансье из женьшеневого желе, объяснила: возможна остановка сердца. Остановились на компромиссе: он пообедал спиртом. Через час услышал полет циркульной пилы, паденье ног в чан, оттопали свое, можно было бы сшить из кожи жилет. Жилет, который вырастил сам! Прошла неделя, пришли спецы по реабилитации, приставили к культям ноги из папье-маше. Сняли одеяло. Да. Он был без ног. Оставив в больнице две пары ног — свои и из бумаги, ты вернулся по-пластунски домой. Мир стал глубже. Ты теперь редко покидал дом. Когда же собирался на прогулку, то железкой стучал по водяной трубе. На условный сигнал прибегали глухие сестрички, взявшие надо мной шефство. Они добросовестно прикручивали тебя к таратайке болтами и ремнями. Наполняли термос влагой, спускали вниз. Ты никогда не забывал взять с собой детскую двухстволку и свисток. На улице милые кобылки надевали на себя лямки. С хохотом, столь звонким и незаменимым ничем в юности, несли они тебя на низкой платформе по улицам городов, по полям, по горам, по берегу великого океана, вновь по улицам.………Ты сидел откинувшись на спинку и рассказывал им свою веселую и интересную жизнь. Иногда они забывали о тебе, ты же, глядя на мельканье блестящих лодыжек, раздумывал о предметах поверхностных или вовсе дремал… Смотрел на чаек: чайки, чайки, грязные птицы! Кем вы стали и были кем? В коридорах вонючих каналов ищете благополучия. И не рыбой, и даже не отважным утопленником питаетесь вы, а банным отваром и соками из больниц.
Тебя тащили по парковой дорожке, мимо закурившего слепого, размышляющего: что он теперь может? Наслаждаться тьмой? Закурил. Подождав укуса спичечного огня, кинул обугленный костяк на ладонь листа, табачный прах укрылся в капиллярах: все-таки жестокость тьмы не без добра, не позволяет оптическому насилию иссушить мозг. Лишиться бы еще слуха и осязания — предел счастья. Ты приветствуешь его. Холодно. Как жалки приветствия. Встретив, останавливаемся, говорим о невзрачных и бесконечных обстоятельствах, желая услышать существенное — день и час отъезда. Слепой поднял руку и открыл ладонь. Было темно, музыка продолжала жить и строить собственный дом композиции. Не собираясь возмущаться, она положила в твою ладонь что-то похожее на горсть дынных семечек. Ты открыл кошелек и ссыпал туда позвонки дорогой мелодии.
Понеслись лани дальше. Вынесли тебя на стекло глубокого пруда. Девочки устали. Присели на лед. Едва закрыл глаза, слова, может быть, в шевелении усиков водяной блохи трагедии больше, чем во всей литературе, вместе взятой. Рты рвов в травах. Наблюдая за тем, как лед прогибается под детскими ногами: звуки слепого — слепые звуки. Смотрел долго, смотрел на сиюминутные памятники лопнувшим пузырям, лопнувшим смехотворцам. Отчего минута молчания, перед кем молчат, над лопнувшей грелкой, никогда с ней не разговаривали. Как скучны вопросы, вдоль реки шелест травы, трава, насекомое, поворот изгиба реки, затонувшая лодка. Весло, в обрыве барахтается человек, устал, если не протянуть руку, он заночует в омуте. Ты спустился, протянул. Между пальцами оставались сантиметры. Может быть, ты и не сорвался бы в воду, если бы протянул руку дальше. А пока жест помощи ладонь вниз ты сменил на жест вопрошающий ладонь вверх. Зачем? Зачем спасать тебя, собачка, зачем вмешиваться в механизм Колеса, маленький? И почему я, маленькая куча, обязан……….заметить. Нет, я тебя не спасу, потому что не было здесь, не будет, как не было и реки, и тебя, и нас в день назавтра и пять лет назад сто. Я, — думал ты, — еще весь в глубочайшей тайне камня, затерян среди вопросов вопроса. Ерунда. Ты не спас человека, боялся сорваться. Глупость! Ты не спас, потому что тебе не понравилось лицо. Нет. Ты не спас, потому что имел право на антипомощь. Потому что он не спас тебя. Потому что в омуте был ты. Да и где тот, который осудит тебя за бездействие. Где он, как не на твоем месте твоего отсутствия. Вы были последними. Кроме вас, вообще еще нигде и никогда не было из всего пышного разнообразия горлопанов. Мне кажется, тебе повезло. Трудно представить: даже такие твердыни словесного чистоплюйства, такие величавые формулы твердолобия, Нет, Да, — будут незримыми, исчезнувшими и уже не разбудят сон слова биологическими притязаниями. Молчание пришло с появлением последнего пузыря. Предпоследний человек уже на дне омута. Ты огляделся. Нет, мир не изменился и не стал чище, но, несомненно, он стал пронзительнее, ибо с последним свидетелем ушло Время, и исчезло с последней попрошайкой звездного света сомнение в твоей многозначности.