Поль Гаден - Силоам
Симон какое-то время стоял, ни о чем не думая, прислонившись к дереву. Теперь исповедоваться становилось труднее.
«Но каждый вечер, едва вернусь, едва закрою дверь, как, распахнув руки, я призываю в себя то существо, с которым только что расстался; как никогда алкаю своего счастья и испытываю лишь одно желание: воссоздать его… И я знаю, что за каждым счастьем следует еще большее счастье. И глупо хотеть сэкономить это золото, поскольку мы живем на самой золотоносной реке! Но скажи, если однажды мы размотаем цепь до конца!.. Если мы перейдем границу объятий, за которой одержимые любовники ищут иных способов овладеть друг другом и, не удовлетворяясь более поцелуями, могут лишь щипать и кусать, так что в конце концов им кажется желанным умереть? Тогда, я спрашиваю тебя, великое Дерево, могучее и упорядоченное Дерево, и это вторая моя просьба и самый жгучий вопрос: куда уходит весь этот пыл? Куда мы идем? Куда идешь ты, Дерево, куда идешь ты само?.. Уверены ли мы в том, что всегда останемся на этом хребте, где так трудно держать равновесие, и все то ли же солнце светит нам, или мы одурачены каким-нибудь чудовищным обманом?..»
Дерево возвышалось на краю дороги в широком движении освобождения, уверенности, победы. Оно было выражением всего — порядка, страсти, добродетели. Его невозмутимая крона, возвышающаяся на фоне неба, не стремилась отрицать жестокой схватки его корней с землей. Одна из его нижних ветвей округлялась над дорогой нежным покровительственным жестом.
Когда Симон, наконец, отстранился от него и, стоя, бросил ему свое последнее признание, стукнув по нему кулаком, ему ответил громкий шум.
Он повернул голову… Целая часть горы словно обрушилась. Это происходило в глубине большого цирка Арменаза, над Орсьером. Это падало слева от Большого Хребта в расселину между двумя макушками. Это должно было пройти через тропинку Орсьера и обрушиться вниз, на лес. Это была первая лавина поры лавин. Вся зима рухнула через эту расселину в беспощадное горнило весны. Это была огромная масса, сияющий невообразимый поток снега, грязи, осыпи, камней. Он стекал вдоль отвесного утеса, как непокорная, огромная рассыпавшаяся копна волос. Симон подумал, не снится ли это ему. Шума потока более не было слышно. Его покрыл этот грохот, грохот идущего поезда, громовые раскаты, чудовищный грохот лавины. Казалось, началось землетрясение… Весь снег, накопившийся за месяцы на самых высоких платформах пустыни, словно пополз к пропасти. Обломки деревьев, скал катились в нем вперемешку, как детские игрушки. Иногда поток становился тоньше, грохот тише, оканчиваясь отдельным низвержением, звонким стуком какого-нибудь камня. Затем он снова разрастался, и снова это был неукротимый водопад, оставлявший вдоль коричневых, уходящих ввысь стен, поливаемых жестким полуденным солнцем, сияющий след, наводивший на мысли о каком-нибудь крушении облаков. Можно было подумать, что это неведомая сила переделывает мир.
Симона пронзило мгновенное и жестокое желание. Эта лавина сходила перед ним, как искушение… Ему бы хотелось отдать ей свое кипящее сердце, посвятить свой восторг земле. Да, ему бы хотелось исчезнуть посреди этого мощного преобразования, среди этого низвержения снега и солнца, смешать свое тело с потоками, весенними стволами! Затем ему в голову пришла давняя мысль об удивительном конце «Поэмы» Сюжера, о ее радикальной развязке, о той внезапной лавине звуков, которой все заканчивалось… Как ясно!
Он знал цену аналогиям. Он знал, что все взаимосвязано, созвучно, что человек и земля нераздельны, что в наших венах течет и немного сока деревьев, что в горах есть музыка, а в симфониях — движение планет, и что ответы на наши вопросы могут быть нам даны как доктором, так и катаклизмом… Да, по всей видимости, природа гнала его вперед. Теперь его выбор был сделан: жизнь казалась ему светлой. Огромная радость овладела им.
Тем временем поток стал жиже, превратился в тонкую тихую струйку, растаявшую в воздухе, как пар.
Наступил миг тишины, показавшейся ему зловещей и гнетущей.
Затем к миру вернулось дыхание.
XIIIЖером, не присаживаясь, ходил взад-вперед возле окна, огибая стулья с наваленной на них одеждой и раскрытые чемоданы, куда Симон начинал укладывать вещи. Вдруг он остановился:
— Так это правда?..
Симон серьезно посмотрел на него.
— Это правда, — сказал он. — Я принял решение…
— Ты позвал меня, чтобы это сказать?
— Да… Слушай, сядь, если тебе удастся. Я рад тебя видеть, Жером. Мы уже давно не говорили…
Наступило молчание; потом Симон снова заговорил изменившимся голосом:
— Мне надо с тобой поговорить… Ты представить себе не можешь, как мне надо с тобой поговорить, как мне всегда надо было с тобой поговорить, как ты никогда не покидал меня, Жером, с первого дня. Иногда ко мне возвращалось слово, которое ты произнес полгода назад; иногда мне казалось, что я нашел верную мысль, жест, и я вдруг вспоминал какую-нибудь твою фразу, в которой все это было… Жером!
Он положил руку на плечо друга.
— Да что с тобой? — спросил Жером. — Что или кто заставляет тебя уехать?
— Ничто не заставляет — и все заставляет, — сказал Симон. Он добавил с улыбкой: — Ты еще заставишь меня усомниться в собственных решениях.
Жером упал в кресло, не обращая внимания на лежавшие на нем вещи. Он не мог прийти в себя от удивления.
— Да что же это значит?
Он смотрел по сторонам, словно в надежде найти где-нибудь — на лице Симона, на стенах — опровержение этого решения, этой угрозы, этого отъезда, оставлявшего в нем неожиданную пустоту.
— Это может означать только то, что я, в конце концов, выздоровел, — сказал Симон с улыбкой.
— Выздоровел? — спросил Жером, как если бы ему объявляли новость, лишенную смысла.
— Тебе это кажется невозможным?
Жером с минуту подумал, потом сказал:
— Нет, но выздоравливать, должно быть, так страшно…
Выздоравливать!.. Это слово относилось для него к низшей человеческой касте, живущей на другой планете, с другими нравами, верованиями, для которой недоступно счастье, истина. Выздоровление было этим малопривлекательным разгромом, этим беспорядком в комнате, укачивающим автобусом, поездом, городом, гостиными, воскресеньями в семейном кругу, прогулками за город, пылью, рутиной, работой, потерянным временем. Как мог его друг согласиться на это, снова стать здоровым человеком, как все, смешавшись с теми, для кого Обрыва Арменаз не существовало?.. Нет, в этом должно было быть что-то еще; наверное, Симон сейчас заговорит, даст ему, наконец, долгожданные объяснения.
— Ариадна, — начал Симон… Но резко остановился. — Она со мной согласна, — сказал он.
— В чем согласна?
Симон не решался ответить. Нужно ли ему объяснять, ему? Разве он уже не помнит? Забыл он Бланпраз, сияющее плато, где все казалось таким простым и таким ясным?.. Он заговорил. Он попытался рассказать Жерому о том, что заставляло его уехать, объяснить необъяснимое: «Поэму» Сюжера, лавину — то состояние души, которое несколькими днями раньше, на тропинке Боронов, когда он сидел рядом с Ариадной, превратило для него необходимость отъезда в очевидность.
Разве не о Жероме он думал как раз в тот день?.. Конечно, он не предполагал, что так хорошо скажет, заявив в начале их разговора что Жером никогда не покидал его. Присутствие — такая вещь, которую не всегда даже и замечаешь…
— Это тебе я должен объяснять? — спросил он.
Но Жером все не решался его понять. Он словно размышлял. Возможно ли, чтобы Симон услышал его именно так? Неужели другой обогнал его на той обрывистой тропинке, на которую он сам вышел с таким трудом? Каждое слово друга причиняло ему боль; он страдал от героической дружбы, соединившей их с самого начала, где они оба продолжали приписывать другому заслуги и, может быть, ответственность за взаимное оплодотворение.
— Ты правда решился? — спросил он.
— Когда человек слишком высоко вознесся в счастье или в успехе, — сказал Симон, — ты знаешь, что бывает… Нужно, чтобы он исчез, чтобы он умер или разорился, нужно, чтобы он лишился своей радости… Понимаешь? Всегда наступает момент, когда это происходит. Всегда где-то рушится трон, уходит поезд, разражается революция, тонет человек, поцелуй отдается другому…
Он остановился с перехваченным от волнения горлом. Но говорил ли он правду?.. Нет, эта правда не давалась ему, не давалась словам, Причины, которые он теперь приводил, были ребяческими, как мог Жером этого не замечать? Он вдруг понял, что говорит противоположное тому, что думает. Но он устремился по этому пути, чувствуя, как Жером у него за спиной наступает ему на пятки своими вопросами, своим молчанием, требует ответа любой ценой.
— Чего же вы боитесь? — спросил Жером.
— Всего. Уходящей зимы. Наступающей весны. Веточки, выпавшей сегодня утром из гнезда. Горы, истекающей лавинами. Повсюду в воздухе носится шум разрушений.