Поль Гаден - Силоам
— Пошли!.. — сказал он.
И вместо того, чтобы спуститься с ней к лугу, он стал подталкивать ее наверх по тропинке, на дорогу Боронов.
— Пошли, — говорил он. — Пошли! — И добавил тише: — Может быть, в последний раз!
Она сделала несколько шагов рядом с ним туда, куда он тянул ее, но почти тотчас остановилась и покачала головой, с тем упрямым, убежденным видом, против которого, он знал, ничего нельзя было поделать.
— Нет, — сказала она, — нет… Не надо…
Это было первое «нет», которое он слышал из ее уст. Он понял, что против этого нового постановления, этого приговора той, кого он любил, был бессилен любой протест, любое обжалование, что все действительно было так же серьезно, так же важно, как он думал. Если между ними что-то менялось, то Ариадна утверждала это впервые, утверждала с обычной своей четкостью, этим «нет», резко обрывавшим дискуссию, которую он вел с собой уже час. «Значит, я не ошибся», — подумал он.
Они расстались там, на пересечении дорог, не сказав больше ни слова, и разошлись — он в свою сторону, она в свою, так же, как пришли. Симон, увлекаемый склоном, спускался большими шагами, и камешки, выкатывавшиеся из-под его ног, сталкивались на тропинке с сухим щелканьем, на которое эхом откликалась близкая стена Арменаза.
XIIНа следующий день Симон один ушел по дороге в Опраз и поднялся к дереву. Настало время, наконец, подвергнуть его испытанию.
Сердце Симона билось от сильного волнения, когда в полуденном свете, на повороте дороги он заметил его, заполонившего все небо своими разбегающимися во все стороны ветвями. Снегирей на них стало больше, и дерево уже все сияло зеленым светом листвы. Его ствол, растущий на краю оврага, вырывался из земли со спокойным, самоуверенным бешенством. Чувствовалась одновременно и его сила, и его самообладание. Его корни выпирали из насыпи и вгрызались в дорогу, чтобы лучше ухватить землю. В вышине его ветви тем же движением овладевали небом, и его крепкий ствол, в котором был виден каждый мускул, возвышался между этими двумя объятиями, как торжественно выведенное тире.
Симон остановился перед деревом, воззрился на него, и в душе его сложились слова.
«Великое Дерево, я пришел к тебе, чтобы оправдаться и потому, что мне нужно, чтобы ты просветило меня. Я не могу оправдаться ни перед кем иным, кроме тебя; я пришел к тебе, потому что ты было моим учителем…»
Ему ли принадлежали эти слова? Они были словно песней, звучавшей в нем, словно музыкой, уносившей его в своем ритме ввысь.
«Ты знаешь, что если я и предстал перед тобой так рано, то не в силу наставления, или совета, или иного поучения, а по воле глубокого инстинкта. Меня привела к тебе любовь.
Сначала я не искал причины этого влечения. Я шел к тебе с открытым сердцем, и я любил тебя в твоей самой материальной красоте, я любил тебя за радость, которую ты доставляло моему взору.
Лишь потом я открыл твое значение. Ты было в моей душе прежде, чем проникнуть в мой разум, ты было в моих глазах и в моем теле… Лишь потом, и без меня, без моей воли установилась гармония между твоим существом и моим, которую я открываю и утверждаю, потому что ты ее утверждаешь. Это свершилось в самой глубине моего существа. Это лежит внутри того во мне, что глубже сознания. Лишь после я открыл твой порядок и открыл эту гармонию между твоим порядком и моим.
И вот поэтому ты — доказательство. Потому что тебя мне не преподавали. Потому что ни один учитель со своими канонами, терминами и докторской шапочкой не произнес передо мной твоего имени!..»
Эти слова сами складывались в Симоне; они текли сами собой, тихо, без его зова. Они складывались в глубине того, что в нем было глубже сознания. Он подошел, нежно положил ладонь на узловатый ствол, как делал столь часто во время их немых разговоров.
«А теперь, Дерево, слушай меня хорошенько! Ибо если я провинился перед твоим порядком, я готов сделать все, что нужно, чтобы искупить свою вину. Но сначала выслушай!..
С того дня, как я увидел тебя, понял тебя, я клянусь: в моей жизни не было ни мысли, ни поступка, из которых я бы не извлек все до конца. С того времени я жил, зная, что из тех жестов, которые люди повторяют веками, поколение за поколением, не было ни одного, который нельзя было бы воссоздать, сделать своим, выпустить совсем новым из своих рук! Зная, что нет мысли, которую нельзя было бы вновь породить нашим разумом и выпустить из нас сильной и нетронутой, как девственницу с оружием и в доспехах, не созданную быть рабой слов! Ибо я понял, что милость, которую ты мне оказало, была согласием окрестить меня».
Он перевел дух. Воздух уже был горячим. Сияющие облака кружили перед солнцем, отрывались от земли, затем снова распластывались на ней. Симон всем телом прижался к дереву, прислонил щеку к жесткой коре, погладил его руками.
«Слушай меня хорошенько, Дерево, ведь мне надо рассказать тебе о ней. Она тоже — ты это знаешь — была сначала в моей душе.
Ты знаешь, на какой дороге мы встречаемся каждый вечер. Я прихожу с одной стороны, она — с другой. Это просто теперь, когда с дорог сошел снег. Я издалека вижу сквозь ветки, как она поднимается ко мне. Мое желание смешивается с желанием всей земли. Мне нравится то, что эти крутые тропинки, эти перелески, эти разрозненные валуны делают с нашей любовью. Хорошо, что между нами есть это пространство, которое предстоит заполнять каждый вечер, и что наши встречи могут происходить на этом краю земли, у слияния двух троп. Хорошо, что все движения, которых от нас требует эта неровная, взъерошенная земля, наделены благородством тех, кого твои братья отряжают к нам на край неба. Хорошо, что Ариадна приходит ко мне после всего этого длинного дня, дарованного для сосредоточения и ожидания, чтобы ее приход был воистину даром…
И вот о чем я прошу тебя, великое Дерево. Во-первых, я прошу тебя сделать так, чтобы приход Ариадны ко мне всегда оставался даром, наградой, ожидающей в конце дня! Сделать так, чтобы мне всегда приходилось так же ждать ее в жизни, так же, как на этой тропинке, чтобы ожидание разъедало мое существо и оставляло в нем место достаточно свободное, достаточно чистое, достаточно целомудренное, чтобы принять ее в себя! Чтобы каждый вечер Ариадна была точкой, медленно отделяющейся от горизонта и растущей на моих глазах, пока из нее не появится тело женщины… Ведь ты поймешь, как хорошо то, что я обнимаю это тело, прошедшее через весь лес, чтобы соединиться со мной. Чтобы каждый вечер Ариадна была желанием и была неожиданностью и наградой! Чтобы она не приходила, пока ее не заслужишь! Чтобы мы с ней никогда не походили на тех, кто с наступлением вечера ложатся рядом и совокупляются по привычке, думая о делах, которые разлучат их завтра! Чтобы мы никогда не пресытились! Чтобы дням никогда не удалось сгладить поверхность поступков и грез!..»
Симон говорил, прижавшись головой к дереву, закрыв глаза, слабым и тихим голосом, таким слабым и тихим, что этот голос оставался внутри него, неподвижно, безмолвно. Его недвижное тело более не отличалось от ствола, к которому прижалось… А голос, звучавший в нем, снова заговорил:
«Но я еще не все сказал, великое Дерево, дорогое Дерево, возлюбленная сила! Тебе нужно выслушать меня еще, пока полуденное солнце скользит вдоль твоих вечно молодых ветвей, увеличивая их своими лучами. Научи меня теперь, научи меня управлять моим смятением, вносить порядок в мое счастье!
Ты знаешь — если мне только позволено говорить с тобой запросто, — ты знаешь, как мы используем окружающие тебя тропы. Каждая из них восхищает нас, каждый раз являясь нам новым даром. Те же самые вещи приходят к нам все время по-разному. Это потому, что мы в горах. Поток, текущий у твоих ног, — для нас бесконечный источник радости. Он одевается в листву, играет среди растений или протыкает утес, как шпага; он пенится на солнце или кипит в глубине. Или же мы поднимаемся к его истоку, удивляясь тому, что вдалеке, по мере того как мы поднимаемся выше, горизонт меняет свои очертания. На этих высотах, над гранитной стеной, есть перелески с мягким мхом, с волшебным свечением. Как хорошо поджидать там закат, до тех пор, пока снега на вершинах не запылают, а потом не погаснут, и когда ночь, наконец, спустилась, нужно в темноте нащупывать камень, куда поставить ногу, опьяняясь освобождающим нас уединением!.. Мы разлучаемся в самом потайном месте дороги, и поток тотчас скрывает от меня шум ее шагов, как заглушает и звук моего голоса, еще зовущего ее. Тогда, когда я, спускаясь, снова вижу сквозь переплетенные ветви, соединяющиеся над дорогой, пейзаж с четкими очертаниями, нежное и величавое сияние лугов, окаймленных пустынными рощицами, в этот момент, видишь ли, я чувствую себя таким переполненным радостью, все представляется мне таким великим, таким справедливым, что мне кажется, будто я ничего более не жду, что все мое существо погрузилось в покой исполненного…»