Белобров-Попов - Русские дети (сборник)
Один среди пустой стеклотары в голой квартире, где не было ничего, кроме столика, шатких стульев, мольберта с засохшими красками, грязного лежбища и «Лошадиной головы», Авто говорил нам:
— Художник, если он ещё не подох, должен всегда что-нибудь любить. Всё время и всегда! Солнце, женщин, природу, краски, кусок хлеба, курицу, чайник — всё равно что, но любить! Если художник не любит — то он мёртв. Любящий хочет отдавать — все остальные хотят только брать!..
Со слезящимися глазами, в драных семейных трусах, он просил принести ещё пару бутылок, и мы по очереди бегали в лавку, где продавец Гивия, зная, для кого вино, выставлял из огромного холодильника запотевшие бутылки. Иногда он добавлял от себя сыр, колбасу или кильку в томате, говоря при этом:
— Святому человеку несёте! Только пусть ест, а то пьёт и не закусывает. Нехорошо! А вы чтобы грамма не пили — рано вам ещё! Узнаю — убью!
Авто обычно возлежал на кушетке, а напротив висела «Лошадиная голова»: уши-карманы вывернуты наизнанку, брючины согнуты в рельефе морды, скорбно пялится жестяной глаз со зрачком «Levis».
Мы не могли понять смысла этого, перешёптываясь, что и мы, мол, можем сделать такое же, а он, подозрительно глядя на нас:
— Чего шепчетесь?.. Хотите украсть?.. Мне не жалко, кра дите, тут и так всё украдено, только пару бутылок вина принесите скорей!.. — потрясал тощей рукой с пустым стаканом. — Бабу рисуешь — влюбись в неё! Пейзаж пишешь — его люби! Чайник рисуешь — чайник люби!
— А как надо — начать рисовать чайник и потом полюбить его или, наоборот, вначале полюбить, а потом рисовать? — дурачились мы, мигая на закоптелый объект спора (кроме чайника, больше никакой утвари в квартире не было — последняя сковородка с написанной на ней яркой глазуньей тоже была прибита к стене).
— О!.. Глупцы!.. Юнцы!.. Сопляки!.. — закрывал Авто глаза ладонью, как от разящего света. — Конечно, вначале полюбить, а потом рисовать!
— Тогда надо всё любить, мы же на уроках рисования всё рисуем! — не сдавались мы.
— Вот всё и любите. Конечно. А как же иначе? — удивлялся он, глядя на нас как на помешанных и тыча длинным пальцем в куски хлеба, кружки колбасы и пустые бутылки. — Всё, всё, всё! Любить — это главное! Христос любил всех! И пил в Кане вино и хлеб ел с бродягами! Вот вино, а вот хлеб! Даже если ты великий Тициан — без любви куска хлеба не напишешь!.. — И он показывал нам большой кукиш, челюсть тряслась, а из бездонных глаз начинали капать слёзы.
Иногда какой-нибудь глупый юнец спрашивал у Авто, почему он сам ничего не рисует. Авто на такие вопросы разъярялся не на шутку, вскакивал на жилистые ноги и вопил, поводя руками:
— Писать?.. Бороться с Богом?.. Я ещё не сошёл с ума!.. Что я могу дать людям такого, чего Бог не даёт?.. У Него и лазури в избытке, и охры полно, и кадмия достаточно!.. А вы, великие мазилы и дудачи!.. — подступался он к углу комнаты, где его ждала его обычная призрачная, нам не видимая компания. — Да кто вы все такие, чтобы с Богом тягаться?.. Посмотрите на себя — пьяницы, убийцы, игроки, психи, маньяки, — вам ли спорить с Богом?.. Ты, Гойя, открыл наши сны, предатель, иуда!.. — Пиналась бутылка, бился стакан. — Ты, Караваджо, был жопником, убийцей и стукачом — как ты смеешь людям на глаза показываться?.. А ты, столетний Тициан, научил нас обходиться без кисточек, писать пальцами — вот краски, вот рука, вот холст, но если в магазине нет красок, то как прикажешь писать, уважаемый батоно Тициан?.. Своим дерьмом?.. В моче разводить, а хером царапать, потому что кистей в продаже тоже давно нет?.. — саркастически повернув ухо к углу комнаты, хитро вопрошал Авто. — А?.. Не завезли большевики краски!.. Нету! Как без красок рисовать, дорогой учитель?..
Не получая ответа, Авто кидался на невидимого Тициана, мы бросались успокаивать его. На шум приходил сосед, добрый Абессалом, говорил:
— Хватит, Авто-джан, мой хороший, не гневи Бога! Вот жена хачапури испекла, поешь, родной, не нервничай!
И Авто сникал, утихал, вползал на лежбище и просил пойти за вином, которое, единственное, примиряло его с несносной жизнью, из которой исчезли кисти, краски, близкие люди, деньги, здоровье, здравый смысл. Мы коротко спорили, кому идти, и младший бежал в магазин, где продавец Гивия кивал головой:
— Знаю, знаю, Авто сердится. Святой человек! — Из отсека холодильника выставлялось вино, сгущёнка или сайра. — Вы его покормите, а то он всё время пьёт и не закусывает!
(Сам Гивия тоже всё время пил, но, в отличие от Авто, хорошо закусывал: у него всегда был налит полный стакан, спрятанный за весами, но головы он никогда не терял, бодро обсчитывая на деревянных счётах встречных-поперечных и не обижаясь, если его в этом уличали: «Э, жизнь такая, что делать?.. У меня пятеро детей, как их кормить?..»)
Когда уже ни у кого не было денег, продавец Гивия давал в долг, но мучил поучениями, чтоб не спаивали Авто, на что мы легкомысленно кивали головами.
Бывало, в мастерской появлялись какие-то пьяницы и бродяги, которым некуда было идти, и Авто пил со всеми, лишь бы было что пить. Рисовать он уже не мог, руки бились, он только иногда складывал предметы в причудливые сочетания и накрывал их пустой рамой: поймает, накроет, полюбуется, переставит, опять поймает, как сачком, — и отпустит. И так целыми днями.
Как-то мы нашли на улице старую красивую раму и притащили её Авто в подарок, помня, что он давно что-то вырезает из газет (которые давал ему сердобольный Абессалом для уборной) и просил принести ему новую раму, лист картона и клей.
Получив всё, он заботливо всадил лист картона в раму, вытащил из тумбочки свои вырезки и, разбросав их быстрыми движениями по картону, тут же закрепил клеем. Это были снимки наших начальников из партии и правительства. «ВОРЫ В РАМКЕ»[20] — твёрдо написал он углём на картоне.
Абессалом, принесший ему в это время харчо, возопил:
— Совсем спятил?.. Чему детей учишь?.. Забыл, как КГБ сюда приходил и тебя избил?.. Все знают, что они — главные воры, но никто не болтает об этом вслух, да ещё при детях. Что говоришь, что пишешь? В тюрьму захотел?..
На что Авто захохотал:
— Разве мы не в тюрьме?.. Жизнь — тюрьма, что же ещё?.. Тюрьма, где один лучик надежды — на быструю смерть! Раз — и всё!
— Хорошо, хорошо, и в тюрьме надо кушать, ешь, суп остынет! — начал уговаривать его Абессалом, усаживая за шаткий стол, а сам под шумок забирая у него злополучный коллаж. — Ешь, мой хороший, ешь, пока харчо горячее! — со слезами помогал он ему овладеть трясущейся ложкой.
— Да, да, горячее харчо — это хорошо, — согласился Авто, как всегда смирённый логикой жизни, и стал ошарашенно осматривать ложку, словно видел её впервые.
Но даже усаженный за стол, с газетным листом за майкой, похожий на морщинистого привереду-пионера, не желающего есть, он не отпускал от себя свою пустую рамку-сачок, время от времени накрывая ею что-нибудь: вот поймал грязную рюмку, полюбовался. Накрыл солонку, посмотрел. Одел на бутылку, потом приложил к сдвоенным розеткам на стене («очи чёрные, очи страстные»). Ринулся куда-то, харчо — вдребезги на пол.
Крик, шум, гам, звон. А он уже в туалете рамку к ручке бачка прилаживает, вполголоса ругаясь с Рене Магриттом и в чём-то не соглашаясь с «малоуважаемым Дюшампом». С модернистами у него были натянутые отношения, особенно с кубистами.
— Новости выдумали, халтурщики! Кубизм был в моде уже в Древнем Египте!
Частым и едким нападкам подвергался Чёрный Казя за его «Чёрный квадрат».
— Ты, Чёрный Казя, сиди в углу! — гнал его Авто от стола за его сделки с тьмой. — Сиди там в темноте! Чёрного на свете и без тебя навалом, его каждый дурак может показать, а вот ты свет дай — тогда мы тебе спасибо скажем!.. А пока сиди там и не рыпайся, налейте ему штрафной, — милостиво разрешал он, и кто-нибудь, чтоб не сердить Авто, шёл в угол с пустым стаканом, а Авто приказывал в спину: — И Тициану налей, не забудь, он наше вино любит…
Часто, влив в себя остатки вина, начинал нас учить и пугать:
— Ты пишешь картину в первую очередь для себя, а потом — для людей, а не наоборот! Но знай, что её могут украсть! И потерять можно! И сгореть всё может! — зловеще округлял он глаза (у него самого часто пропадали и гибли картины). — Раз папиросу кинул — и ничего нет, всё кошке под хвост, в головешки!.. Вон они, вон они, в углу шевелятся, тлеют, затопчите их! — в испуге пялился он на пустой угол, где валялись ненужные шлёпанцы (он давно ходил босиком). — А камень — не сгорит, хоть ты его кувалдой бей!.. Вон там, на подоконнике, пестик лежит!.. Пойдите накройте его рамкой!.. Пусть и он погреется, а то всю жизнь мордой в чесноке и соли!.. Он всё чувствует, как мы! Он плачет, думает, мечтает, по-своему…
— Как это — мечтает? Камень?
— А так! По-каменному и мечтает! Что, у камня или дерева нет души? Есть, просто она другая, мы её не понимаем. Да и как поймёшь, если камень тысячи лет живёт, а человек — две секунды? Две! — крутил он двумя пальцами в воз духе и посылал накрыть пестик, чтобы он тоже погрелся в раме, как портрет Тициана.