Перья - Беэр Хаим
Сам он впервые увидел ее в старом театре на выступлении виленской труппы. Сидя на галерке, Ледер следил за незабываемой игрой Александра Гранаха, когда вдруг, оторвав взгляд от сцены, он заметил в одной из лож Залмана Рубашова и Берла Локера. Оба были со своими женами, и вместе с ними в ложе находились еще несколько молодых людей, приехавших в Вену, как тогда выражались, «подышать Европой» — за счет партийной кассы, уточнил Ледер. В этой группе его внимание привлекла рыжеволосая молодая особа, игравшая своими длинными косами и посылавшая долгие взгляды сидевшему в соседней ложе Исраэлю Шохату [109].
В антракте Ледер спустился на ярус к ложам, занятым сионистами. Рубашов громко приветствовал его и затем сказал, причмокнув:
— А гройсер идишер кинстлер, дер дозикер Гранах! [110] Тот, кто не видел его в роли Шейлока на подмостках берлинского театра Гермины Кранер, вообще не видел настоящего театра. Там даже стены содрогнулись, когда этот галицийский потомок венецианского купца произнес: «Мне худо. Документ ко мне пришлите. Я подпишу» [111].
Молодая особа, которую Ледеру представили как Цецилию Шланк, сообщила, что она в первый раз видела Гранаха в «Разбойниках» Шиллера, где тот играл вместе с легендарным Моисси, исполнявшим роль Шпигельберга. Разговор о знаменитом актере продолжился, но рыжеволосая особа вскоре покинула беседующих, и Ледер после антракта приметил ее «в кулуаре» томно беседующей под газовым фонарем с длиннокудрым молодым человеком, чьего лица он не разглядел.
Четыре месяца спустя Ледер стоял на тротуаре вблизи здания австрийского парламента и смотрел на участников проходившей мимо него первомайской колонны. Среди них он снова увидел «рыжую корову», шагавшую рядом с Рубашовым и размахивавшую красным платком. Та адресовала ему приглашающий жест, но Ледер, хоть и удивился тому, что красотка запомнила его лицо после минутной беседы в полумраке старого театра, отказался присоединиться к колонне, и рыжеволосая особа снова устремила свой взгляд вперед, подхватив слова пролетарской песни.
— А теперь эта змея, ходившая кривыми путями в замужестве, учит вас тому, что женский голос подобен срамному месту и что вся слава дочери царской внутри [112], — бросил Ледер, усевшись на одно из покосившихся надгробий старого мусульманского кладбища. Проследив за его взглядом, я увидел, что он смотрит на стаю светло-рыжих собак, резвившихся у самого берега пруда.
В ходе наших встреч Ледер часто рассказывал мне о времени, проведенном им в бывшей столице империи. Однажды мы сильно удалились на юг и дошли до железнодорожного вокзала в Эмек-Рефаим. Здесь Ледер прервал свою стройную лекцию о значении, которым будет обладать язык эсперанто в линкеусанском государстве, и сказал, что ему хочется отдохнуть в тени на одной из привокзальных скамеек. Когда он снял сандалии и вытянул ноги, я впервые обратил внимание на его распухшие ступни и необычайный размер его обуви.
Вена, сказал Ледер, окинув взглядом скромное здание иерусалимского вокзала, заранее представлялась ему величественным царственным городом, но первое впечатление разочаровало его. Приехав туда на поезде, он, естественно, прежде всего увидел огромное здание городского вокзала, неприятно поразившее его своим блеклым светло-коричневым цветом с оранжевым оттенком. Лишь позже он узнал, что такова была принятая окраска правительственных зданий в бывшей Австро-Венгерской империи.
Та зима выдалась в Вене холодной. По ночам многие жители города, включая людей известных и представительных, в числе которых были верховные судьи, тайком приходили в городские парки и на бульвары, срубали растущие там деревья и распиливали их на дрова. Ледер и Абале Ципер за гроши снимали просторную комнату в прилегающей к университету части города. Голубой потолок этой комнаты подпирали по углам лепные розовощекие серафимы с младенческими лицами. Хозяйка, старая и слабая женщина, была не в силах взять в руки топор, и ей приходилось топить камин номерами «Нойе фрайе прессе» [113], тщательно собиравшимися ее покойным супругом на протяжении многих лет.
В одну из тех холодных ночей высунувшиеся из-под одеяла ноги Ледера закоченели, и если бы не Абале Ципер, быстро разогревший воду на спиртовке и до утра накладывавший горячие компрессы на ступни своему другу, Ледеру пришлось бы ампутировать пальцы.
С юга раздался гудок поезда, выезжавшего к Иерусалиму из горного ущелья. Ледер подобрал ноги и прикрыл глаза, он жадно вдыхал запах шпал, пропитанных остро пахнущим антисептическим веществом. На заспанном вокзале обозначилось некоторое оживление, и на соседнюю с нами скамейку сели молодые мужчина и женщина, по виду кибуцники. Мужчина читал газету, женщина укачивала младенца и пела ему колыбельную.
Ледер навострил уши, открыл глаза и обулся. Запах креозота, сказал он, будит в нем жажду странствий, давно не знавшую утоления. Мы направились к выходу из вокзального двора, и Ледер сообщил, что за свою жизнь видел немало крестьян и крестьянок — в поездах, где ему не раз доводилось подолгу находиться в их обществе, и в горных деревнях, где он, бывало, останавливался в крестьянских домах. Это были невежественные люди, газет они не читали, но, находясь в их среде, он ни разу не видел, чтобы женщина убаюкивала своего ребенка песней с такими идиотскими словами: «В каменоломне разбился твой отец, душа его ныне во тьме» [114]. Вслед за тем Ледер указал на свою ладонь и сказал, что прежде на ней вырастут волосы, чем у нас появится порода истинных земледельцев — таких, как в горах Тироля.
Снова раздался гудок, теперь уже близкий и резкий. К перрону подошел поезд, и Ледер стал разглядывать выходивших из него пассажиров. Их было совсем немного. Когда он впервые сошел с поезда в Вене, вспомнил Ледер, его вид вызывал у горожан одновременно насмешку и жалость. Подобно большинству прибывающих в Вену с Востока, он был одет в белый летний костюм, купленный в Александрии, где он взошел на борт отплывавшего в Триест парохода. За время плавания и последующего путешествия поездами костюм почернел от дыма, но не этим Ледер вызывал смех, заходя в кафе на Рингштрассе. Дамы смеялись над ним украдкой, стараясь прикрыться веером, счел нужным отметить мой спутник. И лишь через две недели, встретив Абале Ципера и Любу Этингер в залах Шёнбруннского дворца, Ледер узнал от них, что в Вене только официанты носят белый костюм с черными ботинками.
— Любу Этингер? — удивленно переспросил я.
Ледер умолк, его тонкий рот искривился, и я понял, что он смущен. Сорвав ветку с росшей у дороги серебристой оливы, он зажал ее кончик зубами и сказал, что художники будущего изобразят его в облике голубя с оливковой ветвью, несущего человечеству мирную весть Поппера-Линкеуса. Первую жену отца и историю своего знакомства с ней в Вене он больше не упоминал.
Вместе с большим портретом, который был снят со стены и запрятан в дальний угол чулана в тот день, когда отец взял мать в жены, и сам образ его первой жены погрузился в глухую сумеречную зону семейных воспоминаний. Я никогда не слышал, чтобы отец говорил о ней. Встреч с ее немногочисленными родственниками он избегал. Речь о ней зашла лишь однажды, когда отец сидел летней ночью у нас во дворе с господином Рахлевским. Они ели мускатный виноград, и сосед вспоминал о своем возвращении с маньчжурского фронта после русско-японской войны.
Красивый и вежливый юноша, ветеран 8-го пехотного полка, все еще одетый в мундир царской армии, он прогуливался по улицам своего родного городка на краю Волынской губернии, поигрывая, как было тогда принято, тростью. Осмотрев открывшееся в его отсутствие фотоателье «Прогресс» («Погода не помешает — мы фотографируем»), он направился к княжеским могилам Олеговых времен, удостоившимся незадолго до этого посещения Николаем Вторым. Лишь его плечо, слегка скошенное от долгого ношения винтовки на ремне, напоминало об оставшихся позади бесконечных странствиях и ночевках на дальних железнодорожных станциях, посреди запахов мокрой псины и потных портянок. Таинственный свет русских просторов — и маленькая Люба Этингер, склонившая голову ему на плечо, ощупывает медные пуговицы с двуглавыми императорскими орлами у него на груди, касаясь их фиолетовыми, липкими от ягод пальцами.