Владимир Широков - Время Освенцим
Как интересно недожглось. Окаменев неопалимо -
веснушки, въевшиеся в кость,
и перхоть, сплавленная в глину.
Как будто жизнь не вычлась вся – в ничто не втиснулась, осталась;
как будто ей небытия
на пару граммов не досталось.
Внутри огня, собравшись в смерть, приняв распад, она не знала,
что больше некуда гореть,
что даже в смерти места мало.
* * *
Но на самом деле
это всего лишь слово -
односложное, короткое. Слово-предложение, слово-текст. Слово-концепция, антислово. Куда оно уводит, сколько содержит и отнимает, не нужно знать – чтобы не спотыкаться, не проваливаться, не застревать в речевом темпе; чтобы попирать это слово другими, чтобы не молчать. История – захлебнувшееся молчание. Мышление, способное оперировать только нарицательными формами, но имеющее в своем распоряжении лишь имена…
Нет,
он никогда не размышлял отстраненно о смерти,
не философствовал о ней, не тянулся к ней сознательно, добровольно. Но смерть всегда негласно присутствовала в нем – сопровождала, окружала, преследовала мысли, была одним из спонтанных чувств, была тем, к чему можно привыкнуть, отнестись обывательски, терпимо, – вещью, соседкой, обыденностью, стандартом, стереотипом. Как будто вся его жизнь по минутам была пропущена сквозь это событие. Как будто свет мира подходил к нему сквозь призму криминала, сквозь весомую толщу совершенных проступков. Как будто он и родился только потому, что кто-то прежде покусился на белокурую Злату, донес на Иосифа, испытал веру и убеждения, вверг в сомнение и унизил отца Симона. Как будто все его мысли кто-то намеренно подстроил под свод уголовных статей, нормы кодекса. “Кодекс – доказательство бесчеловечности человека, официальное опровержение Библии. Прогресс цивилизации нужно измерять количеством уголовных статей. Мы запустили в космос образцы своей музыки: разрешите представиться – люди; а порядочнее было отправить уголовный кодекс, тем более что он так обогатился, усовершенствовался за последнее время. Вот Книга, знающая о человеке действительно все – до самого основания, до последних закоулков, до ископаемой тьмы”. “Каждый из нас свободен в убийстве. Запретить убивать невозможно. Можно только назначить за это плату; за свободу жизнелишения – свободу жизнепользования, компенсацию личными пространством и временем. В счет своего будущего рабства япочти имею право творить смерть, творить больше, чем смогу оплатить. Мои преступные действия легализованы кодексом. Он – подробнейшая побудительная инструкция. Мне даже не нужно думать, как это делать: там за меня все расписано, проанализировано, взвешено, оценено; смерть рассчитана, названа, санкционирована, к ней разрешен условный доступ. Она – наследство моей эры. Я – Костыль, Танцор, Фикса, Хромой, Хлыщ, я мыслю освенцизмами”.
Я мыслю, но это не значит, что я существую.
“Меня нет” – вот истина моего времени, понятная, принятая сознанием, уместившаяся в нем. Не абстракция, не парадокс, не метафизика, а неизбежность. “Меня нет” – я могу так говорить, я имею представление о том, о чем говорю. Я с рождения усвоил эту категорию, впитал, пропустил через мозг, через мир. На фоне прошлого, запретившего все способы культурной передачи, заблокировавшего главные фонды человечества, преобразовавшего их в недоступные коды, я вошел в жизнь без всего. И жил, не пользуясь ценностями, нажитыми до меня, чтобы умножить их и передать будущему. Жил в убыток. Я не имел условий и возможности задуматься, пробовать понять, кто я, зачем я здесь, чего я хочу. У меня не было права задавать себе такие вопросы. Я всегда стоял перед необходимостью сначала заслужить это право, отстоять свою человечность и только после этого – использовать, применять их, насколько это позволит оставшееся количество жизни; начав с минуса – суметь приблизиться к нулю.
Родившись, я опоздал жить. Родившись, я заведомо чего-то недоделал.
Я не успевал копить ум. Я всегда не успевал жить столько, сколько копилось того, чего я не сделал. И это несделанное с каждым днем увеличивалось, умножалось, углублялось, усложнялось. Я всегда мыслил так, как человек мыслит только перед смертью: я столько всего еще должен, мне так рано всеэто оставлять. Вся моя жизнь – интеллектуальное освоение упущенного, по-следовательное, эволюционирующее осознание того, что я мог бы иметь, на что мог бы опираться; приобретение и накопление воспоминаний об утраченном; мемориализация прошлого, уплата ему дани; попытка утаить, сэкономить себя от поборов, контрибуций, отложить хоть что-нибудь в запас, в наследство, в историю, уберечь, сохранить, донести ценным и передать; сочинение завещания; доказательство того, чтоменя нет.
Календарь регламентирует время.
А время нельзя считать, нельзя рассовывать промежутками по карманам – его обязательно не хватит. Использовав жизнь, я не ответил на вопрос Освенцим. Не обосновал целесообразность своего существования. Своим отпрянувшим и торопливым умом проигнорировал и потерял себя как человека. Люмпен: я не приобщился к бытию, не пропустил через себя мировое время, не вложился в общий толчок, не дал свой угол в маршруте человечества. Где-то в черных сотовых гранях, закружившись в смещении планов, не дойдя до меня, упала в чужую оболочку, прошла поперек чужих сознаний, разломилась в расстроенном порядке естества и не смогла срастись первозданно та самая обязательная, незаменимая, исконная часть моей сути – моя неделимая,ядерная часть.
* * *
Черные соты
электронной картотеки памяти. Сетчатые ниши, ячеистые гнезда, ячеисто-сотовые глазницы.
Не нарушат, не качнут, не затронут, не коснутся.
Не закончат, не начнут, не продолжат, не прервутся.
Не успеют, не отстанут, не придут, не повторятся,
позабытыми не канут, мертвецами не приснятся.
Им, захлопнутым в себе, не дано ни быть, ни сбыться.
Им нельзя произноситься, им отказано в судьбе.
Обезжизненно-бессмертны, беспредметно-анонимны;
бесконечность безответна; тишина неоспорима.
Аморф.
Отогнать, оттолкнуться от этих размытых структур – неисчисленных скоплений микроскопических волокон, безымянных бахромистых тел, сбивавших дыхание, напрягавших нервы, отнимавших доли калорий, ускорявших его время. То ли палочки-кох, то ли культи, то ли пейсы – рыхлые массы, разлагающиеся крабовидные облачности, чешуйчатые фантомы – непонятные, невещественные, бесформенные, рвотные. Нет, они все равно беспрепятственно вплывали в него, собирались в нем, соединялись, липли, вязли, цеплялись, тянулись друг за другом. Отвращения им было достаточно: это тоже знак внимания, это тоже вид движения, это тоже контакт с жизнью, утоляющий, снимающий позывы.
Музей неизрасходованного человеческого времени.
Незаполненный хронометраж. Другая история человечества. Эволюционный сброс.
И старый горбатый Иосиф, и неразлучные супруги, не успевшие освоить ииспытать свои чувства – Наум и Хельга, и изящная Рахиль с восьмимесячным Карлом, выпавшим в жар мира из-под самого ее сердца, и Ланя с Давидом – малолетние брат и сестра, умершие так далеко друг от друга. Только теперь, когда все сроки определенной с рождения природной жизни истекли и целое поколение после этого прошло и умерло, теперьони все здесь. Пары, протоплазма, нематериальный субстрат жизни. Вырванные из круговорота, из мирового обмена. Непонятное состояние вещества. Ворохи, труха, бульонная мякоть, пенная замесь. Кружева, хлопья, тина, грязь. Токсичные выбросы, озоновые пятна, деструкции, нейтрино. Темные спутники света. Собрание несостоявшихся биографий. Опыт, не ставший фактом. Человеческое без человека. Конфискат.
Вот ладонная горсть больного Иосифа.
Накопленная мудрость блаженно-тесной материи. Ему оставался один шаг, когда он пришел сюда. Но он так и не сделал его – оторвал от себя и оставил здесь. Ему было легче всех: у него ампутировали мизер – пусть безрадостный, но не менее ценную часть, чем у остальных; то, что еще оставалось отбить сердцу, отдышать легким, на что можно было рассчитывать, влиять, в чем можно было реализоваться, устроить жизнь по-новому, по уму, мудрее, чище, лучше, учтя опыт прошлого, которое уже не исправить. Всем этим прошлым он был устремлен к этому мизеру. Ему было тяжелее всех: он лучше знал жизнь – несмотря ни на что, понимал ее ценность, был глубже и крепче к ней привязан, был суть – прошлое. А с прошлым, каким бы оно ни было, все-таки тяжелее расставаться, чем с будущим. Прошлое уже нажито, а будущее неизвестно. Прошлого не отнять, а будущего может не быть.
Вот Наум и Хельга.
Клубы не реализованных ими лет наполовину вросли друг в друга, наложились, совместились, пересеклись, как обручальные кольца. Часть предстоявшего будущего у них была одна на двоих. Совместно нажитое время было для них главной и неотъемлемой ценностью и целью жизни. Но у них отняли даже прошлое.