Слава Сергеев - История моего безделья
Представьте себе очень тучного высокого господина в очках, седовласого, лет 55, с ширинкой, пардон, и карманами коротких, едва достигающих верхней кромки носков брюк, зашитыми на живую нитку. Плюс с короткими рукавами, типа школьного, пиджак, заношенное советское драповое пальто и столь же заношенная кроличья ушанка.
Конечно, убожество материального положения так называемой “интеллихенции” в советское время - общее место, но подавляющее большинство пыталось сохранить минимальное достоинство и человеческий облик - хотя бы во внешнем виде. Здесь же все это было зашито на живую нитку и отброшено за ненадобностью.
Плюс элементы драмы в так называемой частнойжизни. Григорий Петрович (так звали героя) жил один с очень пожилым отцом где-то в новостройках за Ждановской, в коммунальной квартире, на очень скромный оклад, научной степени у негоне было, семьи не было, подруги не было (этокак-то сразу становится всем известно), кажется где-то были взрослый сын или дочь, навещавшие отца примерно раз в году.
Кстати, институт (или система) расправилась сним очень жестоко: спустя лет шесть-семь после описываемых событий, в разгар “реформ”, я встретился с кем-то из наших в метро на Смоленке. Во время настоящих сокращений в 90-е годы его уволили одним из первых, хотя работник он был очень хороший, ведь кроме науки (не поднимается рука поставить кавычки) у него в этойжизни ничего и никого не было, может быть, разве излишняя самокритичность, но это же не порок…
Наиболее вероятноймне кажется версия, что его уволили просто за внешний вид, хотя, конечно, в глубине, я думаю, было то же самое, что у меня: раздражение от несоответствия моменту.
Возможно, кстати, что я действительно просмотрел исчезающий типаж: настоящего ученого, дервиша, саману, отшельника, человека, поднявшегося над житейской суетой, презревшего условности, очередного Николая Федорова или какого-нибудь героя Андрея Платонова, но…
Я же говорю: он меня раздражал.
Размышляя мимолетно на эту тему, замечу, что в любой системе, даже самой либеральной, видимо, лучше (безопаснее уж точно) быть диссидентом - маргиналом, чем адептом, так как, увы, общеизвестно, что беспощаднее всего Система бьет по своим. Даже по самым своим.
Кстати, интересно, никто не интересуется, почему по своим? Какая тут зоопсихология?
Ну это всё теория, которая, мой друг, суха, а древо жизни зеленеет. И, так сказать, “на практике” я поступил следующим образом.
Когда высокая аттестационная комиссия, ознакомившись с отвратительной характеристикой, которую мне дал Геннадий Николаевич, формально спросила:
- А кто у вас научный руководитель?..
Я наивно и (честное слово!), ничего не подозревая, назвал Григория Петровича.
(А его действительно назначили моим руководителем, когда убедились в моем трехсотпроцентном нежелании трудится. Потому что 1) каждому молодому специалисту в те времена был положен научный руководитель и 2) в моем случае любое “руководство” превращалось в чистой воды фикцию… И я так понимаю, что наш Геннадий Николаевич как человек не без чувства юмора решил довести дело со мной до логического конца - то есть полного абсурда…)
Но то, что было очевидно для Геннадия Николаевича, было не очевидно для аттестационной комиссии. Напоминаю, все происходило где-то за полгода до бумаги из Союза Писателей. И члены комиссии переглянулись…
- Ну знаете, - сказал моему завлабу заместитель директора, - так нельзя! И вы еще чего-то хотите от молодого специалиста! Это, извините, чучело?! Разве можно так работать с кадрами!
И он даже немного распек (при мне! при других членах комиссии!..) Геннадия Николаевича.
Наверное, по честному надо было заступиться за Гришу, как мы его называли между собой, сказать, мол, не в нем дело, все же он был отчасти свой, тоже “художник”, но только “внутри церковных стен”, а я “во вне”, но я промолчал и тихо покинул зал аттестации.
Что интересно, но после этого случая наш заведующий стал смотреть на меня с уважением и по большому счету отстал от меня - по-моему, он решил, что вся комбинация была подготовлена мной заранее.
Повторяю, честное слово, нет. Случайно вышло.
Продолжаю свои этнографические записки.
Важное место в системе институтского быта - да,мне кажется, и в жизни всей страны, - как и положено в муравьином царстве, занимали ОПОЗДАНИЯ. О, опоздания были отдельной песней. В системе всеобщей профанации был очень важен формальный ритуал и так называемая “ответственность”. Опоздания назывались - “безответственность”… Причем,как и положено в малине, воровать надо было по-крупному, самой страшной была незначительная задержка, минут на пять, максимум десять, за нее строго наказывали, потом кадровик уходил пить чай.
Приехав однажды почти вовремя (ну, минус две - три минуты) и из упрямства не став ждать (чего тогда торопился?), я стал свидетелем унизительных объясненийкакой-то сотрудницы, как ее что-то (на пять минут?!) задержало в детском саду. Помню ее счастливое лицо, когда ей милостиво кивнули - идите… Самое безопасное было прийти позже на час и более, а лучше к обеду, тогда на вас вообще никто, кроме ревниво курящих на лестничной клетке товарищей по работе, не обращал внимания…
Так бы мне (и всем, и всегда, и везде) и делать, но постоянно приходить на час позже считалось некрасивым, именноиз-за этих товарищей по работе, потому что получалось - что же они как дураки ходили к восьми, а ты как белый человек выспался и пришел к полдесятого?!
Разумеется, можно было бы договорится об очередности, но тогда надо было договариваться всем, а ужас стада и рабства состоит в том, что часть особей несет свое ярмо мало того что добровольно, но еще и с гордостью…
И мне приходилось, ежедневно приходя позже минут на двадцать пять, хотя бы для того, чтобы не идти к дверям в серой, не выспавшейся, угрюмой или нервно оживленной толпе, лазить через институтский забор. Благо это было давно и сил у меня тогда было много.
Впрочем, я был не одинок и однажды лез через забор с однойизсамых принципиальных в вопросе “дисциплины” наших сотрудниц. Помню ее совершенно счастливое лицо, когда эта 47-летняя дама в туфлях на высоких каблуках при моей поддержке весьма лихо преодолела полосу препятствий и, как девочка, в без пятнадцати девять (через полчаса после начала!) вихрем промчалась на свое рабочее место. И ее никто не заметил!..
Она даже, правда не глядя в мою сторону, поблагодарила меня…
Где была ее принципиальность, ожесточившись, спрашиваю я себя сегодня? Она должна была сама явиться с докладной в отдел кадров и потребовать собственной публичной порки или, на худой конец, наказать себя сама!..
Что впрочем, она, возможно, и сделала. Дома…
А белорусские леса моего сопротивления - СЕЛЬХОЗРАБОТЫ?!. Я не противоречу сам себе - не темная и сырая овощная база, а именно сельхозработы на полях, на открытом воздухе. Наш институт, поскольку он был официально приписан к области (а может быть, благодаря заботе начальства), имел одно преимущество перед горожанами - нас не заставляли в колхозе жить, а ежедневно возили туда и обратно. Лафа эта начиналась в середине мая и продолжались с перерывами почти полгода, аж до ноябрьских праздников…
Самым неприятным видом научно-сельскохозяйственной деятельности был, конечно, осенний сбор урожая. Во-первых, холодно. Во-вторых, поскольку всё хотя бы условно употребимое в пищу хомо сапиенс колхозники забирали сами, то научно-технической интеллигенции доставалось абсолютно ненужное - нас отправляли собирать кормовую свеклу.
Но и в этом копании в мерзлой, а иногда и обледенелой земле была своя прелесть. Рабочий день на полях начинался на час-два позже, чем в институте, а кончался на полтора-два часа раньше, засветло; кроме того, еще раз, вы все же находились на свежем воздухе (тепло одеться - и холод не страшен), а главное, подняв голову от борозды, вы видели уходящие вдаль голые поля, чреду белеющих берез на переднем плане и быстро бегущие над всем этим серые и агатовыеосенние облака. Простор был необыкновенный, какой бывает только поздней осенью, лужи на дорогах покрывал первый хрустящий ледок, ваша душа очищалась, хотелось читать стихи и поскорее отразить все это на бумаге.
Что-нибудь, как у Бунина:
“Ледяная ночь, мистраль, он еще не стих, вижу в окна блеск и даль, гор, холмовнагих…”
А, красиво? Люблю его. Особенно стихи.
После трудового дня в институте, вроде ничего особенногоне делая, вы приезжали в город, чувствуя себя, как выжатый лимон, а здесь вы выходили из метро пусть усталым физически, но морально, пардон, нетронутым…
Часто мы заканчивали часа в три, впереди был практически весь день, на улице было еще совсем светло, это же удивительно, освободиться, когда на улице совсем светло… Я медленно шел домой через парк от метро, дома ждали обед, книги и пик служивой, чиновничьей свободы - дневной сон…