Эушен Шульгин - Моление о Мирелле
Удар, зверский, пришелся по запястью. Боль отдалась в плечо. Я рывком откачнулся от попрошайки, в ужасе уставился на него, кажется, закричал. Какой урод! Я кинулся обратно в ворота, вверх по лестнице и вдруг уткнулся лицом в грубые, черные одежды, в калеку. Ветошь увечного облепила мне лицо, ледяные руки легли на голову! Подняв глаза, я увидел круглое лицо монахини, без кровинки белое, черные губы, потом закричал, повернулся и бросился наутек.
В коридоре у дверей танцкласса я прижался лбом к оконному стеклу, чтобы отдышаться. Воздух вырывался наружу, если я пытался вдохнуть, и пузырился, забиваясь куда-то в живот, когда я хотел выдохнуть. Я долго стоял так, прежде чем решился пойти к своим.
Вечер, я устроился в тетиной кровати. Мы ночуем в одной комнате, точно как раньше. И я стал клянчить:
— Теть, почитай, как когда я был маленький.
Она обняла меня, прижала к себе, поплотнее подтолкнула вокруг нас ватное одеяло и раскрыла книгу. О чем? Вроде о слонах в Бирме.
— Ты слушаешь, Фредрик? — вдруг спросила тетя.
Я посмотрел на нее, засмеялся и отрицательно покачал головой.
— Будем спать?
Я кивнул.
— Ну тогда иди на свою кровать.
— Только сначала расскажи мне что-нибудь.
— Что?
— Как ты была маленькой.
— Маленькой?
— Ну когда вы еще жили в России.
Лицо тети разгладилось. А глаза погрустнели. Я знал, что так и будет, если я попрошу рассказать о России. У нее всегда делается такое лицо.
Череда дивных, сказочных историй проносится у меня в голове, я знаю их все наперечет. Они прячутся каждая в свою ячейку, я зеваю и закрываю глаза.
Вот кучер Федя, у него огромное пузо и гусарские усы, от уха до уха. Он смотрит на меня с верхотуры, с козел, подмигивает и сочно щелкает хлыстом. Тройка белых как лунь рысаков выдыхает клубы морозного воздуха и от нетерпения бьет копытами. Подковы с треском впечатываются в наст, одна за другой лошади задирают хвост, и струя ударяет с шумом. А в булочной ко мне через прилавок наклоняется барышня с очень тонкой шеей и протягивает кулек конфет, и пахнет кофе, уличная суета за запотевшими окнами похожа на представление театра теней. И на краешке кровати устроилась няня Глафира, разложив на коленях длинные, черные-черные косы, и в который уж раз рассказывает, какие волки у них в деревне и как ее сестра встретила за околицей Топтыгина, но он даже не тронул ее, потому что у нее тоже косы как воронье крыло, а с такими косами… Поленницы у них в деревне кладут низкие, широкие, и снег заносит их почти доверху, а вокруг, верста за верстой, замерший лес, он ждет, а когда весна наконец-то приходит, то делается такая непролазная грязь, что ни пройти, ни проехать, и все-все, кроме только сосунков, высыпают на дорогу и подкладывают под колеса огромные бревна и вытягивают повозки, мужики ругаются, кони ржут, да кружит над болотом одинокая черная птица. А в имении дяди Пети конезавод и почти двести коней, и сюда под Рождество съезжаются все, родные и друзья, сладости и разносолы никогда не переводятся, а провокатор Осип Григорьевич весь день сидит со своей носогрейкой и играет с дедушкой в шахматы, а к осени все разъезжаются, кто в Италию, кто во Францию, кто к Нансену в Берген, и повсюду их встречают с распростертыми объятиями, и даже когда в Гамбурге папа с дедушкой пошли в голову своего поезда посмотреть на паровоз, да так и проводили его зачарованным взглядом, и весь вокзал переживал и суетился, даже тогда все было в полном порядке. А в Австрии господин Эстерхази устраивает охоту, и к вечеру вся компания заваливается обратно, горят факелы и надрываются собаки, и на белом снегу лежит кабан или лесной олень, смотрит остекленевшими глазами и истекает кровью, и это ужасно; но на самом деле ужасно понарошку, потому что все это было в старые добрые времена, еще до той войны, которая была до войны.
Я зеваю. Картинки наплывают одна на другую, но я еще не сплю. Еще, ну чуть-чуть, — прошу я тетю, и она гладит меня по волосам, и я уже не знаю, что я прошу ее продолжать — рассказывать ли, гладить.
— А потом началась война. — Тетин голос дрожит и замирает. И во мне все замирает тоже. Я раскрываю глаза, хотя меня уже окутал сон. Война? Опять это слово! Так я и знал, что им все кончится.
— Осип Григорьевич исчез, и не стало ни нашей гувернантки мадемуазель Семюр, ни Феди, а дядя Петя погиб в Маньчжурии; все станции забили составы с ранеными, они кричали и стонали, и приторно-тяжкий дух полз из теплушек, потом на проспектах стали появляться ораторы, а потом толпы людей, ходынка, и перестрелки, и кавалерия галопом проносится по улицам, в полной выкладке, но без духового оркестра. И ходят слухи о восстаниях то там, то здесь, и вернулся какой-то «он», и, того гляди, падут все фронты, и у взрослых похоронные лица, а в доме день-деньской толпится народ, и ни о чем нельзя никому рассказывать, и живут люди, о которых нельзя знать, что они здесь живут. А однажды в гостиную входит дедушкина мама и кричит дедушке, что он предает святую Русь, а дедушка стоит на лестнице и оттуда кричит в ответ, что для нее свята лишь нищета бедняков. И все — и дедушка — плачут, но теперь уже пора спать, только не думай о таком грустном, лучше представь, будто мы с тобой лежим под меховыми пологами в Фединой тройке, а над нами звезды, а за ними еще и еще и они надвигаются на нас и пропадают, как будто весь небосвод — это шкура огромного-преогромного леопарда в мелких-мелких пятнышках, — говорит добрый голос тети.
Я сплю? Не знаю.
Мы божественно долго лежали и ленились, мы с тетей. «Подушки мяли», по словам тети. Не от усталости, а потому что мы «начинали день». И ждали «нужный момент».
На секунду забежал отец при полном параде, сияющий:
— Я должен быть там к открытию. Представляешь, Фредрик, в музее Сан-Матео есть маленькая голубая «Мадонна» Джованни да Фьесоле, которую я обязан посмотреть еще раз. Ты со мной? — И он взглянул на нас с тетей с удивлением и легким осуждением.
— Похоже, я иду один, как всегда, но Фредрик, бедняга, ты даже не знаешь, что ты теряешь. Там есть такая статуэтка, деревянный бюст, работы ученика Вероккьо и несколько дивных мадонн. — Он закатил глаза и взмахнул рукой.
— Но дорогой, — только и сказала тетя, натягивая на себя плед. Отец исчез.
Немного погодя тетя в черном кимоно с красным драконом во всю спину выскользнула за дверь. Под мышкой она сжимала довольно внушительную косметичку, а с плеча свисало яркое махровое полотенце. Все это означало, что вернется она не скоро, и я перелез в ее кровать.
Под тетиной периной еще не выстыл дурманящий тетин дух, а вмятина на простыне выдавала ее позу. Темнота мягко обжала уши. Я копошился там внутри и был кротом.
— Роем подземелье, роем подземелье! — крикнул я в пустоту, посопел носом и отклячил наружу попу. И точно! Тут же подгреб еще один крот. Я слышал, как он торопится, да и щелка света выдала. Малыш елозил по мне, пластался и извивался. Пустив на стены тетины подушки, мы сделали себе укромную берлогу. Оба молчали. Раскладка затверженная, как по нотам расписаны движения. Мы сбились, как шарики в лузу, и давай ревностно наяривать наши неподатливые с утра агрегаты. Перевалив маковку неизменно острого наслаждения, я откинулся на спину, высунув из-под одеяла голову. Рядом вынырнула красная мордочка Малыша. Мы взглянули друг на друга и расхохотались. Потом успокоились, привалившись друг к дружке. Меня накрыл огромный стеклянный свод, а внутри этой стеклянной пробирки лежал я, совершенно-совершенно расслабленный. Стеклянные часы качнулись и поплыли во вселенную — без конца и без края.
Эта картинка была одним из двух моих самых сокровенных видений. А второе — мы с тетей в тройке под дышащей шкурой неба-леопарда. Раньше стеклянный колпак накрывал только золотые часы и меня, а теперь я обнаружил здесь еще одного человека — Миреллу.
Я нахмурился. Довериться этой девчонке? Не опасно ли? Конечно, положись как на себя, сказал я сам себе, ты и сам это прекрасно знаешь, Мирелла — это тоже ты, не дури. Чушь, я не согласен. В этом никак нельзя быть уверенным. Можно подумать, она пришла на вокзал? Мирелла — девчонка, она говорит на другом языке и совершенно на меня не похожа. А ты бы, можно подумать, помчался бы к поезду, если бы приезжала она? Вопрос звучал бестактно. Так-то, подвел я черту, ты сам не знаешь, что болтаешь. Девчонка? Пфу, как будто это о чем-то говорит. Да, да, да, уперся я и изобразил досаду. Пусть она остается — с испытательным сроком!
— Что ты там бормочешь? — встрял Малыш.
— Ничего, — слукавил я, не в силах спрятать улыбку.
— Нет, бормочешь! — закричал Малыш. — Вижу! Вижу!
— Нет, нет, нет! — издевался я.
Конечно, Малыш полез ко мне, мы покатились по кровати, избороздили ее всю, и тут он слетел на пол, увлекая меня за собой, и угодил аккурат в угол ночного столика.