Эушен Шульгин - Моление о Мирелле
Встречает ли нас Мирелла? Вон тетя, но она никого не держит за руку. Неужто я рассчитывал на это? В поезде мне некогда было об этом думать, но когда я увидел на перроне только тетю, у меня засаднило в каждой клеточке и стало ясно, что, конечно, я ждал этого, надеялся, молил. Чудесно встретиться с тетей, но все же — почему нет Миреллы? С большим трудом я выдавил из себя улыбку; по счастью, все были так заняты лобзанием, что этого никто не заметил.
И снова наша процессия пересекла здание вокзала. О попутчике не было сказано ни слова.
Как же приятно дышится! Воздух здесь не золотится, не шевелится, он прозрачный, невесомый и синий-синий. Над нами, вокруг, в нас звон колоколов, и рядом тетя, и впереди почти целый день. Занятия у нее начнутся только в четыре, а завтра она вообще не работает. Я не выпускал ее руку.
Мы бродили по набережным, дошли до собора Санта Мария делла Спина, «церквушка-игрушка» — так называет ее отец. «Точно ростом с тебя, правда, Фредрик?»
Тетя была в бархатном темно-вишневом костюме и пепельной кофточке с кружевным воротником. Густые черные волосы она, как обычно, собрала сзади в тяжелый узел, оттягивавший ворот.
Мы сидим с тетей рядышком и шепчемся «о другом». Все время «о другом», а о чем еще? Это неопасно. Теперь ничто неопасно.
Появилась Мирелла. Я глубоко вздохнул — и вот она. Точно я ее выдул.
— Как у тебя хорошо, — порадовалась мама, когда мы все собрались в тетиной комнатке. Мы расселись по ее постели, стулу, маленькому диванчику. А я устроился на подоконнике, потому что я люблю сидеть на подоконниках. И Мирелла здесь — но это не к спеху. Мы могли переглянуться, улыбнуться друг другу — так просто.
— А я могу раз — взлететь и покружить под потолком, — сообщил я ей. — А если ты распахнешь окно, то я пролечу над всеми-всеми крышами и усядусь на маковке вашей кособокой башни.
Не удивлюсь, если я сказал что-нибудь совершенно другое. Я путаюсь в итальянских словах и говорю поэтому совсем не то, что хочу. Но Мирелла засмеялась, покачала головой и прошептала:
— И я с тобой! — И посмотрела на меня с восторгом.
— Твои глаза похожи на гранат у мамы на кольце, — это я так сказал (такую глупость можно сморозить от радости?!), потом мы поели spaghetti и vitello alle Milenese в крохотной tratoria и пошли в класс.
Мирелла танцевала в первой группе. Она не хочет, чтобы я смотрел, как она будет это делать, — ее слова. Поэтому я делал вид, что рассматриваю книжицу о Лолло Ромпиколло, которую отец купил Малышу на вокзале во Флоренции. Отец все время покупал всякие такие комиксы, потому что они «побили в Италии все рекорды» и потому что, на его взгляд, это лучший учебник итальянского для детей. Больше других ему нравился журнал «Horrore», где были только страшилки и ужасы. Когда отец читал его, он хохотал до слез и икоты.
Аккомпаниаторша заиграла шубертовскую «Aria russa». Дома тетя часто занималась под эту музыку. Девочки попадали в такт и старались копировать тетины движения. Господи, как же они старались!
И я правда перестал видеть Миреллу, ее затмил другой балет, дома, в Центральном театре Осло. Я внизу, в темном зале, проваливаясь в высокую подушку. На сцене в серебряном свете огромных тяжелых люстр танцует тетя. Кроме нее, на сцене еще притулился сбоку маленький домик, беседка с высокими колоннами. На заднем плане деревья, а между ними какая-то скульптура на постаменте. Музыка раскачивает сцену и меняет цвета, развешивают узорную паутинку скрипки, большими, горчичными мазками ложатся бормотания виолончели. Тетя летит, вытягивается в струнку, она хочет ввысь, прочь, но всякий раз вязнет в темных тенях, которые оттаскивают ее обратно, на середину сцены. Но вот она не одна. Ее партнер поднимает ее, кружит, нежно-нежно носит на руках и с победным видом смотрит на нас — вот она, легче перышка! У него на голове россыпь соломенных кудряшек, и я знаю, что, только подрасту, стану точно как он и также буду носить тетю на руках по всей сцене.
Мирелла ни разу не взглянула в нашу сторону, но по ее негнущейся спине я понял, что она видит затылком.
А теперь Мирелла ушла домой. За окном стемнело. Другие, совсем взрослые девушки, кружились в зале. Они приветливо улыбались тете, а некоторые даже подходили, прижимались щекой к щеке, целовались с ней и обнимали ее за плечи. И друг с другом они здоровались так же. И столь же чудно разговаривали. Опираясь друг на дружку, они задирали ноги и рассматривали носы и подошвы своих пуант, не кончив фразы, принимались выписывать какие-то па.
— Заметила, они типичные этруски, — шепнул отец маме.
— Как они хорошо воспитаны, — откликнулась она. — Ужасно милые.
Интересно, в который уже раз мама повторяет эту фразу?
— Ты, оказывается, стала уже популярна. — И она тоже чмокнула тетю.
Что-то эти сюсюканья уже порядком раздражают! А густое, белое освещение режет глаза.
Потихоньку ото всех я прошмыгнул на улицу. Туда, где я последний раз видел монахиню. Светит мне встретить ее снова? А улыбнется? Я запомнил ее добрые глаза, ее походку. Вокруг сплошной топот, но все не ее шаги. На цыпочках спустился вниз по широким ступеням и выбрался наружу, хоть теперь эти глупые девчонки не будут на меня зариться.
Прямо напротив монастырских ворот модный магазин. Хотя еще довольно светло, фонари уже зажгли, и в огромных, промытых стеклах я мог любоваться собственным отражением в интерьере с зимним пальто, юбками и батистовыми кофточками. Жокейка, мышиного цвета твидовая курточка, стянутая в талии ремнем, и темно-синие вельветовые брюки.
Из кармана торчат ненавистные перчатки, из-под шапки — рыжие лохмы. Я показал себе язык, вытянул указательный палец и прицелился — «пах, пах!»
И тут мое внимание привлек жидкий голос:
— Signore, per carita, una lira signore!
Я посмотрел под ноги. У ворот сидел мужчина, вернее, у ворот валялся тряпичный кокон с человеком внутри. Человеком? В тех местах, где должны быть конечности, материя не топорщилась, она была откровенно и докучливо гладкой. Смотревшее на меня снизу вверх было слеплено из двух черных провалов на месте носа и двух черных гротов, скрывавших в глубине странный блеск в одном и белую кляксу во втором. Рот открыт. Голые десны, зато язык, мясистым, розовый, скачет через растрескавшиеся губы туда-обратно, как у запыхавшегося щенка. Жирные, грязные сосульки волос свисают на лоб. Фигурные наслоения грязи. Рядом валяется еще тряпочка, поменьше, и в ней несколько скомканных купюр. (Неужели они перекочевали сюда из карманов пробегавших мимо юных балерин?)
Я повидал много калек, но ни разу не видел, чтобы от человека осталось так мало. Я замер, не шевелясь и не отводя от него глаз. Он подмигнул выжившим глазом. Я сунул руки в карманы, так надежнее. И он тут же приподнял плечо, одно у него было. Конечно, он думал, что я полез за деньгами, но в карманах у меня ничего нет, как у него в брючинах — или глазницах — или животе…
Я опустился на корточки. Казалось, он силится что-то сказать, но не выходит. Его голова стала дергаться. Он злится на меня за то, что я пожадничал что-нибудь подать. Может, отдать ему часы? Это моя единственная ценность, часы со светящимися цифрами, подарок ко дню рождения. Я провел пальцами по стеклу.
Глаза урода интересовались в жизни каждый своим, рот и щеки дергались. Гримасы становились все чудовищнее, наросты грязи усиливали эффект. Это зрелище, лицо, которое и было, и не было им, разорвало мне душу. Что же будет-будет-будет? — и я склонился над ним. Он жив, подумал я. Он жив, а война — нет. Войны нет!
Мостовая качалась. Картинки возникали и тут же пропадали, как пузыри на болоте. Чернота. Запах железа, и в черном зрачке болота небо без конца и края: сэтер в горах, первое послевоенное лето. Пасутся козы. Малыш засовывает их орешки в рот, у взрослых нет сил бороться с этим. Выпь, крикнувшая с той стороны бухты, вытянувшись, истово махая крыльями, — нет, нет, что-то другое. «Когда мы увидели тебя, ты был далеко-далеко. Жене что-то почудилось, мы взяли бинокль, и действительно, твоя шапка краснела где-то на середине. Ну и бежали мы, а ведь сил совсем никаких не было». Эту историю я слышал столько раз, что кажется, отчетливо видел в бинокль сам себя, но сейчас не это нужно, что-то другое, раньше, забитое этой картинкой. Что-то теплое, но уже не живое, до чего нельзя дотрагиваться и что я украдкой все время ковыряю, — и каждый раз замирает от ужаса сердце — ведь это страх? Войны нет, нет! — уговорил я сам себя и протянул руку, чтобы дотронуться до теплого человеческого обрубка.
Удар, зверский, пришелся по запястью. Боль отдалась в плечо. Я рывком откачнулся от попрошайки, в ужасе уставился на него, кажется, закричал. Какой урод! Я кинулся обратно в ворота, вверх по лестнице и вдруг уткнулся лицом в грубые, черные одежды, в калеку. Ветошь увечного облепила мне лицо, ледяные руки легли на голову! Подняв глаза, я увидел круглое лицо монахини, без кровинки белое, черные губы, потом закричал, повернулся и бросился наутек.