Эушен Шульгин - Моление о Мирелле
— Рикардо! — позвал я как мог громко. В верхних долях зашкалило, и крик перешел в свист. — Рикардо, io sono qui! — Я подождал чуть-чуть и крикнул то же еще раз, прибавив целый ряд слов из арсенала Джуглио.
Мертвая тишина. Я вслушивался, открыв от усердия рот, но не слышал даже голоска своего Малыша. Тогда я завыл протяжно, как волк или сова.
Что-то промелькнуло в кустах и скрылось. Дыхание восстановилось. Снова шорох. Я отыскал камень поувесистей и изо всех сил запустил им туда, откуда доносился шелест. Кошачий визг. Хорошо. Я пошел к резко белевшему павильону.
Вздумал было написать на колонне что-нибудь, ругательство, угрозу или просто хоть что-то, но не нашел ничего подходящего, да и не знал толком, что писать.
Ярость выдохлась. Теперь я не понимал почему. Почему я примчался сюда как ужаленный? Что я здесь забыл? Павильон пустой и бесстрастный, и луна, пустая и бесстрастная, освещает пустой и бесстрастный парк. И сам я опустошен. К тому же холодно и сыро.
Оставалось только одно — пойти назад. Потихоньку пробраться в отцову каморку. Но как стронешься с места: руки-ноги не гнутся, весь как заводной. Такому прокисшему духом до пансионата не добраться.
Я опять опустился на ступеньку. И снова увидел этот павильон, облепленный мальчишескими телами. Я прижался лбом к ближайшему столбу: казалось, камень еще хранил отзвуки их голосов. Они же ведь на самом деле совсем-совсем крошечные.
Он, подумал я, взглянул на них, и лицо исказилось в презрительной гримасе. Он встал к ним спиной. И вскричал:
— Телемах! — От раскатов его голоса дрогнули колонны и с торопливым шелестом посыпалась листва. — Угости-ка их вороненой сталью! — И с натянутой тетивы звенящих луков сорвались стрелы, возвещая быструю смерть. С бабьими криками заметались убогие между скамьями и решетками. Споткнувшись, многие принимали смерть на коленях, не успев встать. Обожравшиеся, пьяные, они сбивали друг друга с ног под общие стенания и вопли, но громче всех был голос его, напоенный обжигающей ненавистью. И била фонтанами кровь из их глоток. И свистел меч Телемаха, отсекая от туловищ руки и ноги, головы отшвыривал он ногами, и они мячиками сыпались вниз по склону.
Но совсем не щадил себя Телемах, и много врагов противостояло ему. И ослабла от тяжелого меча рука. И вот уже вонзил враг свое копье в ноги выдохшегося Телемаха. Но ОН — тут как тут: троих нанизал на пику, остальных раскидал по сторонам, всех умыл кровью. Потом наложил повязку на кровоточившую рану Малыша и сказал, что ничего, до свадьбы заживет.
Исполнившись достоинства, пошел я домой. Внутри меня все смеялось. Желтый зрачок черного вечернего неба силился рассмотреть меня сквозь загустевшую листву.
3
«Фантастика, всего за месяц!»
Это сказал отец в перерыве между двумя классами. Только что на наших глазах двадцать пять девиц лет четырнадцати скакали; прыгали, махали ногами и делали неуклюжие пируэты под писклявое пианино. Отсутствующие взгляды, дрожащий пол, ритмичный тетин счет: «И раз — и два — и три — и четыре, и раз — и два — и три — и четыре!»
Сейчас она стояла, облокотившись на станок, на лбу блестели бусинки пота. На плечи наброшен плед, на ногах неизменные серые гетры толстой вязки, у самого устья завернутые двумя колбасками. Она улыбается. Вид чуточку усталый. Папина реплика повисла. Я удивленно переводил взгляд с одного на другого.
— Тебе же не обязательно самой так выкладываться, — примирительно сказала мама.
— Не обязательно, — чуть слышно согласилась тетя. Она только не сказала, что все еще не могла иначе. Слишком мучительно. Я вдруг неприятно остро понял, что она чувствует, но как ей скажешь об этом? Если б я мог, я б сплясал ей. Такой бешеный танец, который я тайком разучивал дома, когда исчезали стены детской и я вихрем проносился по сцене «Гранд-опера», или Монте-Карло, или «Ковент-Гардена» в черкесских шароварах и с саблями в руках, а тетя ждала в кулисах, когда же пора будет выходить кланяться. Вот бы они посмотрели! Эти ее ученицы с бесконечным, навязшим в зубах «…и раз-два-три!».
Я перевел взгляд с тети на их негнущиеся, непослушные тела, торчащие локти, острые коленки, глаза, черные волосы и белую девичью кожу. Четырнадцать лет — и почти созревшие женщины.
С самого первого мгновения день этот был совершенно необычный. Когда мама утром склонилась надо мной, я по ее сияющему лицу сразу понял, что она собирается сказать: «Сегодня мы едем в Пизу, Фредрик!» Как будто я мог забыть! Солнце жарило нещадно, воздух раскалился.
Трамвай в сторону центра трясся и дребезжал. Облепленный людьми со всех сторон, он еле двигался. Первый мы пропустили, даже не пытаясь в него влезть, такой устрашающий был у него вид. На всех подножках висели люди, но несколько самых нетерпеливых на нашей остановке все равно взяли низкий старт, разбежались и с холодной решимостью врезались в эти живые грозди. Их подхватили и держали за одежду, чтобы они не упали и не погибли под колесами. Измученный зеленый трамвай, пошатываясь, покатился вдоль по виа Пизана, подстегиваемый проклятьями, заклятьями и хохотом.
— Мы не уедем, — грустно констатировала мама.
— Ну уж да, — рассмеялся в ответ отец. Он стоял, заложив руки в карманы, и с большим воодушевлением провожал взглядом «улей на колесах». Следующий был набит не так плотно.
— Полезли, — скомандовал отец. — Я беру Малыша, ты — Нину. Фредрик, ты сам влезешь?
— Не может быть и речи! — сразу закричала мама и спустила Нину с рук. Та, конечно, заревела. Родители начали ругаться. Мы с Малышом чувствовали, что волнение странными волнами першит в горле и пощипывает в носу. Но из трамвая долетело благожелательное воркование и добрые слова ободрения: «Залезайте, залезайте!» Кондуктор лично спустился и внес Нину в трамвай, люди вылезли, чтобы мы могли войти спокойно. Со всех сторон к нам, детям, тянулись руки — погладить, похлопать. Довольные лица. И трамвай поехал, повез нас, только Нина все не могла успокоиться. К восторгу всех пассажиров, она в голос рыдала всю дорогу до вокзала. Чем громче она это делала, тем жарче делались увещевания и ласки, а чем больше сочувствия, тем громче плач.
На повороте у Сан-Фредиано трамвай в этот день не довольствовался такой обычной забавой, как отключение железного рога трамвая от проводов. В этот день он решил скувырнуться! Нинин писк в секунду растаял в общем вопле, но тут же все снова пришли в чудесное расположение духа и веселыми криками подбадривали вагоновожатого, пытавшегося приделать на место опавшую вилку контакта. Что-то зашипело, посыпались искры, и трамвай дернулся с места так резко, что все повалились друг на друга в хохочущую кучу-малу. Одна молодая женщина вскочила: по подолу размазаны раздавившиеся яйца, и волны веселости и радушества разошлись с новой силой.
С Делла Виторрио опять насладились видом Арно, и мостов, и выстроившихся вдоль набережной домов и башен Флоренции, утопавшей в ватном, золотистом тумане, и все и вся крутились в этой дымке, точно купались в лягушатнике с золотой водой.
Я заранее решил, что всю дорогу до Пизы буду думать только о Мирелле. Пока мы ждали отправления поезда, отец и Малыш торчали в окне. Они комментировали оглушительную вокзальную сутолоку, где по перронам туда-сюда возят тележки, тяжело нагруженные винами, фруктами, газетами, лимонадами и всякой мелочью, необходимой в поезде, и все это продается, покупается, воруется, толкается, собачится и веселится. Но я не поддался на искушение. «Permesso!» — вопили в коридоре, продираясь вперед со своими неподъемными чемоданами, выпирающими животами и лопающимися свертками.
В нашем купе все было забито давным-давно. Зажатый в дальний от окна угол, я изо всех сил думал о Мирелле, это очень отвлекало от вагонной вонищи. Последние торговые сделки закончены, поезд тронулся, и в эту секунду в наше купе втиснулся крепкий, крупный мужчина лет сорока пяти — пятидесяти. Никакого багажа у него не было. Напротив меня сидели двое потрепанного вида рабочих. Перед ними он и остановился и стал есть их глазами. Эти гляделки продолжались недолго: не сказав ни слова, работяги поднялись, подхватили свои баулы и выскочили вон. Мужчина уселся, разложил живот на коленях и тяжело вздохнул. Его серый костюм вот-вот, казалось, разойдется по швам, жилетка прикрывала только верхнюю часть брюха. Верх и низ вываливавшегося пузыря соединялись массивной золотой цепью — этот фуникулер не давал ему разлететься. Он положил на колени оковалки рук, на пальцах золотилось чешуя колец, одно толще другого.
Но ужаснее всего было его лицо! Огромная, тяжелая, бычья и совершенно лысая голова. Лоб кажется уменьшенной копией брюха; уродливый носяра с темными пещерами ноздрей, заросшими растительностью; мясистые, неподвижные губы, вздернутый подбородок, торчащий как волнорез; и глаза, обрамленные сверху густыми бровями, а снизу темными, почти фиолетовыми кругами, — эти глаза смотрели сквозь меня, словно не существовало ни меня, ни чего вокруг. Как будто он сел прямо на нас. Разговоры стихли. Малыш и Нина замерли с разинутыми ртами. Мама упорно смотрела в окно и была уже где-то далеко, но стоило мне взглянуть на отца, как я и думать забыл и о Мирелле, и о всех прочих глупостях. Сжав кулаки так, что ногти врезались в ладони, я молил: только не сейчас, вот только не!..