Роман Савов - Опыт интеллектуальной любви
Предаваясь воспоминаниям, я не расслышал, в каком театре он работает, поэтому переспросил.
Его это почему-то обидело.
— В театре Табакова, — раздраженно прошипел он.
— И кем?
— Дизайнером.
Он спрашивает, чем занимались мы все это время…
Когда Тихонов говорит, что я недавно демобилизовался и теперь работаю на пивзаводе, Денис кардинально меняет отношение: по лицу видно, что он хочет на меня помолиться.
— Будете в Москве, приходите в театр, обеспечу контрамарками.
Да, перемены настигли не только наш курс. Пугают ли они меня? Не знаю, ибо я утратил чувство реальности. Все, как сон.
Я нашел у Насти на полке "Театральный роман", и теперь читал его в любое свободное время. Уже давно мечтая его прочесть, я сподобился это сделать лишь сейчас, не в самое подходящее время. Булгаков сейчас был особенно актуален, он был человеком, собственноручно сделавшим аборт жене. Хотя роман был так себе, я не мог остановиться, будто какая-то сила не позволяла бросить чтение.
Я читал, как филолог, улавливая реминисценции, находя параллельные места обнаруживая автобиографические сведения…
Мир наполнился причудливыми звуками и запахами, будто только и ждал меня. Здесь были запахи Настиного тела, тела, которое принадлежало ей прошлым летом, когда мы шли с Орехового озера, здесь были запахи пионерского лагеря, маленького зеленоградского ада, в котором я познакомился с Булановой, были здесь звуки школьных лет и звуки институтского периода, гулкие звуки, раздававшиеся в голове после школьных драк, были и будоражащие запахи детсадовской столовой (это пах СИЗАП, находящийся рядом с пивзаводом). Вместе со звуками и запахами жизнь ускользала, и если в детстве времени было очень много, чтобы успеть догнать, то сейчас его не осталось вовсе, и гонка за лидером становилась совершенно бессмысленной. Я понимал, что старею, понимал, что изменяется мое сознание, и возможно, я уже упустил момент, который не следовало упускать ни в коем случае.
Однажды в троллейбусе обратились к одному мужчине, назвав его пожилым, а он с такой болью сказал: "Неужели я уже пожилой?", что это врезалось в мою память. Врезалось также и потому, что для него эта новость, похоже, явилась неожиданной. И я, осознав, что тоже буду меняться, причем незаметно, и придет день, когда и меня назовут пожилым, решил отслеживать все свои состояния, отслеживать процесс взросления и старения, чтобы не пропустить момент, когда из ребенка стану подростком, из подростка — молодым человеком, затем — мужчиной, и, наконец, стариком. Я боялся, что при переходе от состояния к состоянию буду забывать, как мыслил прежде, что я буду становиться другим человеком, и, что хуже всего, незаметным для себя образом.
И вот теперь пришло осознание, что на какое-то время было утрачено представление о себе в прошлом, пропущен переход, пропущен потому, что я заигрался, обманутый интересом, интересом самой жизни, ведь она может быть такой занимательной, особенно, когда вопросы пола значат так много!
Проходя мимо плаца училища связи, я увидел за забором солдат, которые сдавали нормативы. Они были полны жизни. Я с удивлением вспомнил себя, вспомнил, как я ждал весны, какие планы строил, впрочем, какие там планы! Мне достаточно было свободной весны для полного счастья! Я хотел только свободной весны, а получил Настю и пивзавод, которые связали меня по рукам и ногам. Полная скованность. И теперь, глядя на курсантов, я видел это так же отчетливо, как березовые бруньки на деревцах.
Около офиса стоял "титаник", а водитель оформлял накладные. Я отметил про себя, что сейчас Лысый с пацанами займутся им, но без меня. Захотелось помочь им, даже не помочь, а разделить с ними общую чашу, но сейчас я должен был разделить ее с другим человеком.
Настя встретила меня в пижаме.
— Мы не опоздаем? — встревожено спросил я.
— Не волнуйся.
Я вспомнил, как накануне соревнований не мог спать, прогоняя в голове будущий день, какой ясной была голова, хотя я и не высыпался, какие ледяные волны прокатывались по крови, покалывая в горле и в сердце, словно маленькие кинжальчики.
— Чай будешь? — спросила Алла.
Я проанализировал собственные ощущения и понял, что не буду.
Настя от чая не отказалась.
— А разве тебе можно?
— А почему нет? — немного раздраженно спросила Алла (или мне показалось, что раздраженно?), если чуть-чуть, то можно.
Я подошел к Настиной маме и поинтересовался, сколько стоит операция. Она ответила, что около пятисот рублей.
— Так мало? — я не смог сдержать возгласа изумления.
Затем я полез в карман за деньгами, и извлек из него свою жалкую пятисотку.
— Что это? — по голосу я уже понял, что последует.
— Я хочу заплатить, если позволите, — возьмите, пожалуйста, деньги.
— Спасибо, не надо, — она произнесла это тоном, не терпящим возражений. — Уж на это деньги мы найдем.
Могла ли она оценить всю ситуацию так, как ее оценивал я, могла ли она представить себя на моем месте? Жить целый год в преодолении рационального начала, вынуждая себя принимать истину за ложь и наоборот? Ведь даже сейчас, даже сейчас, я не верил Насте до конца, предполагая, что она может разыграть даже операцию, причем разыграть просто так, то есть таким образом, что ее мотивацию невозможно будет определить.
Я спрятал деньги, поняв, что иного и не ожидал, что Алла поступила правильно, впрочем, как и я, предложив деньги. Мы оба поступили правильно. И иногда мне кажется, что всех бед можно было бы избежать, если бы ее дочь тоже поступала именно так.
Мы собрали пакет, положив необходимое: простыни, полотенца и еще что-то, из того, что было приготовлено накануне. Когда они уже вышли из комнаты, я, помедлив, взял книгу. Это, разумеется, был Булгаков.
Погода за какой-то час умудрилась испортиться, начал накрапывать дождь. Шли в молчании, думая о своем. Мне по какой-то причине стало вспоминаться детство. Перед мысленными очами прошли вереницы зимних утренних сумерек, когда морозный воздух бодрил, и я торопился им надышаться, пока запахи детского сада не набросятся, не затопят своей новизной, страхом одиночества и страхом перед бытием, которое уже тогда пугало бессмысленным фактом. Стремясь замедлить неприятное для меня вхождение в состояние несвободы, я просился в туалет, обычно в каком-нибудь дворе около телевышки. На самом деле, в туалет не хотелось, хотелось лишь выиграть лишние секунды на этом свежем воздухе. Расплата приходила немедленно. Мама начинала ругаться. Через несколько минут я указывал ей на потерю любимой машинки. Мы возвращались. Я причинял матери ужасные неудобства, так как она опаздывала из-за меня на работу, но что я мог поделать? Иногда машину удавалось найти, иногда нет — и тогда день был безвозвратно потерян. Изредка мама вечером приносила машину, говоря, что нашла ее по пути за старым тополем, где я ее и оставил. Через неделю-другую история повторялась, но ускользающая свобода так и не могла помедлить, заставляя страдать даже по воскресеньям, ведь я знал, что в понедельник снова идти в сад.
Мне казалось, что мы идем в тот же сад, что происходит все то же, только декорации другие. Одновременно я думал о том, что вот я — виновник всего происходящего, я ограничил свободу людей, заставляя их делать то, что нужно мне, и чего не хочется им, так почему же я снова переживаю тошнотворное состояние рабства? Чьим рабом я мыслю себя на этот раз?
— Где это будет происходить?
— Во втором роддоме.
— В роддоме делают такие операции?
— Да, а где же еще их делать?
Мы переходим дорогу, едва не попав под машину — движение чудовищно оживлено. Затем вынуждены перейти еще одну дорогу, чтобы попасть на другую сторону, и опять едва не попадаем под машину. Переходим железную лесенку: она необходима.
Переступая порог, я ощутил тошнотворное головокружение. Не от запаха, не от страха за Настю, а от стыда. Я попытался проанализировать его природу, и не смог. Я не знал, почему мне стыдно, но стыд вызывало буквально все: то, что вокруг не было мужчин, то, что страдать приходилось Насте, а не мне, то, что мы пришли втроем, а не хотя бы вдвоем, то, что ситуация повторяется еще раз, как и с Леной, будто я попал во временную ловушку, описанную у Стругацких.
Алла была на удивление спокойна.
— Присаживайтесь. Я схожу к Людмиле Георгиевне, и она нас проводит.
— Кто такая Людмила Георгиевна?
— Это акушерка. Мамина знакомая. Она принимала у нее роды. А теперь мама договорилась с ней.
Я с удивлением увидел, что Настя хоть как-то проявила себя. Она была бледна, немногословна и крайне задумчива. Это была новая Настя. О чем она думала, узнать было невозможно. Что бы я ни предположил о ее мыслях, наверняка, она думает не о том.
Ее мать спускалась по лестнице с женщиной средних лет в белом халате, перед которой мне тоже стало стыдно (почему?), так что я покраснел, как мне показалось. Она поздоровалась с нами, внимательно оглядела (так мать оглядывает нашкодившее дитя) и весело полу-спросила — полу-констатировала: