Музей суицида - Дорфман Ариэль
– С чего бы я захотел причинять вашему брату – и моему другу! – новую боль? – возмутился я. – Все, что вы мне скажете по этому или по любому другому поводу, я не стану говорить – ни слова – без вашего разрешения.
– Или когда мы оба умрем, Абель и я, тогда можете делать, что хотите.
– Договорились. Обещаю. Хотя я все равно не понимаю, почему бы Абелю не порадоваться тому, что дорогой ему снимок стоит в вашем доме на видном месте.
– Не порадовался бы, если бы знал, почему он тут. Потому что это изображение не только не побудило меня вернуться в Чили и сражаться с диктатурой с оружием в руках, но оказало противоположное воздействие, способствовало смене моих приоритетов. В госпитале…
– На Кубе, – вставил я. – Судя по вашему письму Абелю, которое вы любезно разрешили мне прочитать…
– Вот только в том письме я скрыл от него ту роль, которую этот снимок сыграл в моем решении. Оказалось, что у всех пациентов, которых я утешал: и у умирающих, и у едва начавших выздоравливать, – у каждого был свой собственный снимок, сделанный прямо перед тем, как они отправились на ту катастрофическую вылазку, в результате которой оказались искалечены, и выражение лица у каждого было такое же, как у лидеров МИРа на фотографии Абеля. Та же уверенность в том, что они идут к триумфу. Я еще не знал – узнал значительно позднее, – что на Мигеля, Эдгардо, Баутисту и еще многих и многих будут вести охоту, но уже мог предсказать их судьбу. Каждую ночь, позаботившись о своих пострадавших товарищах по палате, вернувшись в постель, я вынимал снимок Абеля, смотрел на эти лица и оплакивал их самих и их заблуждения. Особенно больно было то, что на снимке были врачи. Они отчаянно хотели изменить все и спасти всех, но бросили свою профессию притом, что множество людей оставались без лечения и ухода. Вот о чем говорил мне этот снимок, подкрепляя то решение, к которому я постепенно приходил, – что я рожден исцелять, а не травмировать, что мне надо вернуться к профессии медика, которую я избрал еще в детстве и которую оставил, чтобы стать революционером.
– «Заблуждения», говорите вы. Значит, они были неправы? Отдавая жизнь ради своего дела? Че был неправ?
– Я никого не осуждаю.
– А Альенде? Он тоже прекратил лечить людей, чтобы стать нашим лидером. Вы жалеете, что защищали его в «Ла Монеде» и в предыдущие месяцы?
– Нисколько. Я согласен жертвовать жизнью, если это необходимо. Если бы люди не были готовы погибать, никакого прогресса не было бы, рабство оставалось бы нормой, дети работали бы на шахтах и фабриках, женщины не голосовали бы, у рабочих не было бы пособий и прав, целые народы оставались бы колониями или придатками более сильных стран, фашисты, феодалы и тираны неизменно торжествовали бы. Но в наше время, если уж мы собираемся убивать или калечить других людей, надо убедиться, что это – последнее средство, чтить Альенде, а не бросаться воевать.
Он вернул фотографию на место.
– Там был один пациент, – задумчиво проговорил он, – не могу вспомнить его имя… но они все не называли своих настоящих имен, они все еще были в подполье… многие хотели вернуться и продолжать борьбу, даже умирающие. Тот, о ком я говорю, был никарагуанцем, потерял руку в одном из первых налетов сандинистов на штаб-квартиру полиции Сомосы. Его зажали внутри здания, военные требовали, чтобы он сдался. Он через рупор ответил: Que se rinda tu madre, «пусть твоя мать сдается». И он с товарищами смог вырваться из ловушки. Que se rinda tu madre. Я мог бы сказать что-то похожее, Абель мог бы, те парни со снимка сказали бы, может, и сам Альенде сказал бы: он определенно поносил матерей тех генералов, которые в тот день в «Ла Монеде» требовали, чтобы он сдался. Так что всего считаными месяцами раньше такие вызывающие слова меня не смутили бы. Но теперь… Теперь я мысленно проговаривал их, Que se rinda tu madre, пережевывал каждое слово, а в особенности madre, в особенности ту мысль, что если ты сдашься, то ты будешь как твоя мать, ты не настоящий мужчина, как твой отец. И я понял, почему тот сандинист выкрикнул эти слова, почему я сам мог бы их выкрикнуть – возможно, даже вмещал в себе какой-то вариант этих слов, когда стрелял 11 сентября. Мне нужно было так думать, так чувствовать, чтобы придать себе отваги, доказать свое мужество, свою доблесть. Vir, virility, мужество – это как вирус. Ты сам не знаешь, что всюду его распространяешь: он проник в самые глубины твоего бытия, передается от мужчины к мужчине и отравляет нас всех. Но как избавиться от этого вируса, если мы его даже не признаем, не можем избавиться от въевшегося в нас убеждения, что изменить мир можно, только если миллионы мужчин будут готовы орать: «Я не сдамся, пусть твоя мать сдается!»? У меня не было ответа тогда, нет его и сейчас, но тогда, в больнице, держа этот снимок, этот самый снимок, я понял, что больше не могу подписаться под этой идеей, хочу быть матерью миру, не хочу больше участвовать в культе маскулинности, который слишком часто ведет нас к катастрофе, из-за которого Абель сидит в тюрьме и не имеет пары, не имеет детей, а если бы и имел детей, то был бы готов принести их в жертву, захотеть, чтобы его сыновья убивали и умирали ради высокой цели. Эта эпидемия насилия безжалостно преследует нас тысячелетиями, оставляя массу мертвых и калек, обанкротившуюся цивилизацию.
И тут его мрачное лицо осветилось.
Открылась дверь – и девочка-подросток лет шестнадцати-семнадцати вошла с подносом, на котором были горячие лепешки и чай. Она… сияла, иначе это описать нельзя. Даже сейчас, спустя тридцать лет, я с наслаждением вспоминаю те мягкость, мудрость, океан безмятежности, которыми она радовала мир. Она осторожно поставила поднос на стол у дивана, бесшумно подошла ко мне, расцеловала в обе щеки, а потом что-то пальцами сказала отцу.
– Она говорит, что счастлива видеть друга своего дяди. Она душой с ним. И с вами и…
Аманда продолжила делать знаки, ее движения завораживали: словно птицы, перелетающие от слова к слову.
– Она говорит, жаль, что вы в трауре, хотела бы вам помочь, но оставляет вас в моих добрых руках: я сделаю то, что нужно.
Аманда кивала, пока ее отец говорил, а потом улыбнулась мне утешающе, светло и снова что-то обозначила, что Адриан перевел:
– Она говорит, что все будет хорошо.
И, продолжая улыбаться, она ушла.
Примерно минуту мы оба молчали, словно не желая нарушить ту умиротворенность, которую она оставила нам.
– Чудо, – наконец поделился со мной Адриан. – Рожденное в изгнании, зачатое в демократической Чили, но несущая на себе след путча. Должно быть, она была настолько чуткой в утробе, слышала взрывы бомб, падавших по всему Сантьяго, звуки смерти, проникавшие везде. Лаура считает, что Аманда восстала против этих взрывов, отправив себя в глухоту, отказавшись принять такой хаос. Хотя девочка не считает это дефектом. Не хочет слуховых устройств, имплантатов. Она полностью освоила экспрессивный язык, которым гордится. Он состоит из слов, не имеющих языковых барьеров звуковой речи, использует слова, которые способны пересекать национальные границы и объединять людей самых разных культур. По ее словам, это пример для человечества, тот универсальный язык, который мы ищем, чтобы понимать друг друга без искажающих переводов и границ: надо просто доверять своим глазам, своим рукам и, главное, своим сердцам. Постоянное благословение, это невероятное существо в нашей жизни.
– Вам очень повезло, – сказал я.
– Я каждое утро просыпаюсь с радостью, – отозвался Адриан, – зная, что часть дня я проведу с ней. Вдохновляющий пример. Ее состояние могло бы ее сломать: мир, в котором она не может слышать музыку, только представь себе такое горе… А она стала таким удивительным человеком, остро чувствующим всю боль мира и потребность ее облегчить. Его печаль, Ариэль. Растраты. Нет ничего хуже напрасно потраченных жизней. Разве не из-за этого мы взбунтовались? Из-за всех тех мужчин и женщин, тех детей, которые так и не получили шанса расцвести, раскрыть свои возможности? Разве не ради этого умер Альенде? Но у нас всего одна жизнь, Ариэль, да и то не всегда, и нельзя отбрасывать этот дар, как это сделали они, шагая по улице с уверенным видом, который Абель так хорошо запечатлел. И эта уверенность приведет их и множество других к смерти, в отличие от Альенде, который стал героем вопреки собственным желаниям, сделал все возможное, чтобы спасти всех, оказавшихся в «Ла Монеде», приказавший нам уходить, если нам не хочется остаться. Он не стал бы нас осуждать – Альенде, который обманул всех оставшихся, предложив сдаться, чтобы мы все вышли на улицу, сохранили свои жизни. Только я ему не поверил, я достаточно хорошо его знал, чтобы понимать: он так легко не отступится. Я не пошел с остальными телохранителями наружу, остался с еще несколькими, решившими сражаться, как и он, до конца. И если бы я тогда погиб, это было бы не зря: не скажу, что умер бы с улыбкой, не скажу, что не было бы больно не увидеть, как расцветает моя дочь, не дав шанса моим сыновьям родиться и жить, не скажу, что не попросил бы издалека у Лауры, чтобы она меня простила, – но я не жалел бы, я неизменно буду благодарен тому, что был там свидетелем смерти Сальвадора Альенде и рассказал миру о ней. Но в том госпитале на Кубе я понял, что остался жив для того, чтобы найти моей жизни другое применение.